Номер 5(6) - май 2010
Игорь Ефимов

Ясная Поляна

Экранизация долгой семейной жизни

(продолжение. Начало в №4(5))

Акт 3

Соня

Строительные рабочие заканчивают пристройку к главному дому в Ясной Поляне, накладывают штукатурку на стены. Толстой с гордостью показывает приехавшему Фету своё детище. На нём полотняная блуза и сапоги. Фет – в летнем пиджаке и башмаках.

Л.Н.: Сам – сам сделал весь проект, все чертежи! Эта колонна посреди кабинета будет поддерживать потолок, а сверху – терраса. Она как бы явится крышей для кабинета. И прямо с террасы – лестница в аллею сада.

ФЕТ: Выглядит красиво. Но что-то мне не нравятся брёвна. Не староваты ли они? У кого вы их покупали?

Л.Н.: Задёшево продавали на своз постройку, в которой был кабак на Кабацкой горе. Этого материала вполне хватило.

ФЕТ: Ох, не вышла бы боком эта дешевизна через год-другой.

Л.Н.: Ничего! Будет стоять крепко.

Выходят из пристройки, идут по аллее.

ФЕТ: Вы меня просили поделиться впечатлениями о первой половине «Войны и мира». Мне кажется, роман блистает первоклассными красотами, по которым автора узнаёшь, как льва узнают по когтям. Я даже не захотел возражать Тургеневу, который считает, что Кутузов и Багратион списаны с современных генеральчиков. Но есть один промах, который подрезывает крылья жадному интересу, с каким читаешь вещи вечные.

Л.Н.: Да? Какой же это промах? Я ведь ни чьему суждению так не доверяю, как вашему.

ФЕТ: Мне кажется ахиллесова пята романа в том, что князь Андрей – всего менее герой, способный сплетать нить, на которую поддевают внимание читателя. Пока он был дома, где его порядочность была подвигом, рядом с пылким старцем-отцом и дурой женой, он был интересен, а когда он вышел туда, где надо что-либо делать, то Васька Денисов далеко заткнул его за пояс.

Л.Н.: Пожалуй, так. Князь Андрей однообразен, скучен, но виноват в этом не он, а я. Потому что в первой части я слишком занялся исторической стороной, а характер стоит и не движется.

ФЕТ: Как здоровье Софьи Андреевны? Сегодня она мне показалась как-то бледна и озабочена. И то сказать – трое детей. Хлопот у неё теперь так прибавилось, а она ведь не из тех, что умеет щадить себя.

Л.Н.: Я рад очень, что вы любите мою жену, хотя я её и меньше люблю, чем мой роман. А всё-таки, вы знаете – жена. Ходит. «Кто такой? Жена».

ФЕТ: Слыхал я, что и вам – как и мне – довелось недавно качать весы Фемиды.

Л.Н.: О, это было ужасно. До сих пор сердце болит, как вспомню этого солдата. Василий Шабунин, служил писарем в московском пехотном полку, расквартированном по соседству, в Ясенках. Его ротный командир придирками довёл его до припадка ярости, и солдат дал офицеру пощёчину. Я вызвался быть защитником на суде. Говорил, что обвиняемого надо пощадить и объявить невменяемым. Даже расплакался. Но судьи со мной не согласились и приговорили к расстрелу.

ФЕТ: За пощёчину хватило бы прогнать сквозь строй.

Л.Н.: Я подал прошение на высочайшее имя через министра внутренних дел, но он отписал, что в своём прошении я не указал номер полка, в котором служил солдат, а без номера подавать прошение государю неловко. Конечно, это была просто отговорка. Я послал исправленную бумагу, но пока письма ползли взад-вперёд, солдата расстреляли.

ФЕТ: Сейчас, после покушения Каракозова на государя, повсюду пошли ужесточения. Вот и журнал «Современник» закрыли. Правда, мы с Боткиным всегда считали его рассадником красной заразы, так что не горевали.

 

Лев Николаевич Толстой 9 сентября 1828 года

 

Л.Н.: Что ужасно: судили писаря интеллигентные люди, три офицера, которых мы принимаем в своём доме. Они потом приезжали к нам в гости на Сонины именины, привезли с собой полковых музыкантов, были танцы, веселье. И я тоже принимал во всём этом участие. Хотя знал, что не должен был подавать руки палачам.

ФЕТ: Что у вас слышно насчёт голода? У нас, в Мценском уезде, положение тяжелейшее. Я по пути набрал крестьянского печёного хлеба, более похожего на засохшие комки чернозёма, чем на что-либо иное. Там была и мякина, и, главным образом, лебеда. Этим ужасным хлебом питается не только взрослое население, но и дети. Необходимо помочь – но как? Я затеваю в Москве литературные чтения в пользу голодающих. Не дадите ли новый отрывок из «Войны и мира» прочесть перед публикой?

Л.Н.: С готовностью. Хотя понимаю, что это будет капля в море. Необходимы какие-то более глубокие перемены. Вот у нас за столом редиска розовая, жёлтое масло, подрумяненный мягкий хлеб на чистой скатерти, в саду зелень, молодые наши дамы в кисейных платьях, рады, что жарко и тень. А там этот злой чёрт голод делает уже своё дело, покрывает поля лебедой, разводит трещины по высохшей земле и обдирает мозольные пятки мужиков и баб и трескает копыта у скотины.

ФЕТ: Как ваша очаровательная свояченица?

Л.Н.: Похоже, её семейная жизнь с Кузминским протекает нормально. Скоро ждут первого ребёнка. Ждём их на лето, они будут жить в том флигеле.

ФЕТ: брат ваш, Сергей?

Л.Н.: Остался со своей цыганкой. Обвенчался с ней в церкви, сейчас пытается легально усыновить своих детей от неё. Боюсь, у детей души будут поранены на всю жизнь этими переживаниями. Ах, если бы мы умели управлять своими страстями! Сколько ненужных страданий можно было бы избежать...

Сноска за кадром:

Не думай легкомысленно о Добре: Оно не придёт ко мне. Ведь и кувшин наполняется от падения капель. Умный наполняется добром, даже понемногу накапливая его.

Дхаммапада

Ясная Поляна, 1868. За столом трое детей: Сергей (5 лет), Таня (4 года), Илья (2 года). Няня, Марья Афанасьевна, кормит их гречневой кашей с молоком. Появляется английская гувернантка, Ханна Терсей.

ХАННА: Няня, так не можно делать! Я говорить, ребёнкам не есть афтер ужин! Ви их спойлинг на века! (Пытается отнять у детей миски. Те плачут.)

НЯНЯ: (ворчит) Сама-то небось нажралась. А детей готова голодными оставить.

ХАННА: Ну, пусть, ласт ложка и всё! Все в спателну, ванна горяч, ждать вас в себе.

Дети, хныча, подчиняются, Ханна уходит за ними. В столовую входят Толстой с женой и их близкий друг, Дмитрий Алексеевич Дьяков, уланский майор в отставке, помещик, имеющий поместье неподалёку, в деревне Черемошня. Ему 45 лет.

Л.Н.: Знаешь ли ты, чем я занимался всё это лето? Читал не отрываясь Шопенгауэра.

ДЬЯКОВ: А мне помнится, что немецких метафизиков ты как-то не жаловал, называл пустомелями.

Л.Н.: Это я говорил про их хвалёного Гегеля. Шопенгауэр – совсем другое. Читал все его сочинения с неперестающим восторгом и испытывал сплошное духовное наслаждение. Под его влиянием начал читать и Канта тоже. Не знаю, переменю ли я когда-нибудь своё мнение, но сегодня считаю что Шопенгауэр – гениальнейший из людей. Читая его, мне непостижимо, каким образом может оставаться имя его неизвестно. Объяснение только одно – то самое, которое он так часто повторяет, что, кроме идиотов, на свете почти никого нет. Подумываю о том, чтобы перевести его на русский.

ДЬЯКОВ: Спроси сначала разрешение у цензуры. А то потратишь только время впустую.

Л.Н.: Если цензура не разрешит, у меня есть в запасе хитрый ход. Я изложу учение Канта и Шопенгауэра от себя и пристегну его к своему роману в виде Второго эпилога.

С.А.: Лёвочка так ясно всё пересказал, что даже мне стало понятно. Хотя обычно философия меня только в сон вгоняет.

Л.Н.: Работая над романом, я всё хотел отыскать причины войны 1812 года. По общему представлению причиной считается злая воля властолюбивого Наполеона. В исторических книгах и документах я всё хотел найти, когда именно Наполеон отдал приказ о начале похода на Россию. Прочёл горы материалов и не нашёл. Каждое утро он вставал и за день отдавал двадцать-тридцать приказаний. Одни оказывались исполнимы, другие нет. Например, приказы построить мощный флот в Булонском лагере и осуществить высадку в Англии не исполнились, потому что их оказалось исполнить невозможно. А приказы о движении вооружённых сил на восток оказывались исполнимыми, и из них-то и сложилось вторжение в Россию.

ДЬЯКОВ: Но всё же: в чём же причина?

Л.Н.: Я бился над этим, пока не пришёл мне на помощь бесценный Шопенгауэр. Он объясняет, что данная нашему рассудку способность отыскивать причины может оперировать только в мире явлений, в том, что индусы называют Пеленой Майи. Благодаря ей, физика раскрывает законы движения тел, химия – взаимодействие элементов, астрономия – движение планет. Но каждая из этих наук должна принять какую-то силу за первооснову, по отношению к которой вопрос «почему?» оказывается неприложим. Мы не можем спросить «почему сила тяжести?», «почему магнитное поле?», «почему сила света?». Точно так же и наука история должна признать силой, движущей исторические события, суммированную волю микрочастиц этих событий – волю каждого отдельного участника события.

ДЬЯКОВ: А как же тогда «всё в руке Божьей»? Разве не Божьим промыслом привыкли мы объяснять все загадки истории?

Л.Н.: Одно другому вовсе не противоречит. Господь не сам работает над творением своим, а посылает нас, как Хозяин посылает работников на поле. И как Хозяин не всегда уверен, что посланные справятся с делом хорошо, так и Господь оставляет на нашу волю исполнение порученного. Отсюда и слова осуждения в Евангелии в адрес того, кто зарыл дарованный ему талант в землю. Но все эти вопросы – уже сфера богословия и метафизики, а никак не естественных наук, где господствует вопрос «почему?». И я, по мере сил, буду стараться прояснить это.

ДЬЯКОВ: Я первый буду тебе благодарен. Когда думаешь закончить роман?

Л.Н.: Сейчас правлю корректуры четвёртого тома. Надеюсь, что в следующем году удастся выпустить всё целиком.

С.А.: Но Лёвочка продолжает править и в отпечатанных листах. Типография грозится взыскать с нас за переделки.

Л.Н.: Не могу я себя переломать. Если я замечаю, что фразу или слово можно улучшить, я обязан это сделать.

ДЬЯКОВ: И твой читатель это чувствует и благодарен. Помнишь, как моя Долли, царство ей небесное, даже всплакнула, когда ты читал нам отрывки из «1805 года»? Кстати, откуда взялось окончательное название: «Война и мир»?

Л.Н.: Помнишь, у Пушкина, Пимен говорит: «Описывай, не мудрствуя лукаво, войну и мир, управу государей...» Кроме того, я читал недавно весьма интересную новую книгу Прудона: La Guerre et la paix. И вдруг подумал: да ведь это самое краткое и точное описание моего романа – «Война и мир».

ДЬЯКОВ: А что дела хозяйственные? Как урожай? Что ты решил с оранжереей? Будешь восстанавливать её после пожара?

Л.Н.: Не знаю, дойдут ли руки. Нам в первую очередь надо новую пристройку делать при растущей семье.

ДЬЯКОВ: Расследовать пожар так и не стал?

Л.Н.: Да что тут расследовать? Послал Бог огонь – видно, за грехи наши.

ДЬЯКОВ: Думаю, что кто-то Богу сильно помог. С чего бы в тихую ночь, без всяких молний, пустой постройке взять и загореться?

С.А.: Вы думаете, кто-то поджёг? Да какая же кому-то корысть?

ДЬЯКОВ: Вы меня за обедом угощали чудным салатом из помидоров и огурцов с зелёным луком и укропом? Откуда эти овощи?

С.А.: Купили в деревне.

ДЬЯКОВ: Вот именно. А раньше вам в том нужды не было, всё выращивали сами в оранжерее. Это к вопросу о корысти.

Л.Н.: Чтобы я пожаловался становому или уряднику на крестьянина? Да никогда в жизни.

ДЬЯКОВ: Слыхал я, что в Мценском уезде один поверенный по-другому устроил. Там в одной деревне крестьяне, при нынешней безнаказанности, повадились воровать друг у друга. Староста боялся вмешиваться, знал, что могут поджечь в отместку. Но он согласился тайно доносить поверенному о кражах и получать за каждый донос по семи рублей. Потом поверенный приезжал и публично сообщал пострадавшему на общей сходке, что украденные у него сёдла и сбруи он найдёт под соломой в сарае у такого-то. В округе этого поверенного стали почитать за колдуна.

С.А.: Лёвочка так ярко описал в последней части романа, как Николай Ростов один подавил бунт богучаровских крестьян, спас княжну Марью. Не знаю, в ком из наших знакомых он подсмотрел такую твёрдую волю. Не в вас ли, Дмитрий Алексеевич? Сам он даже детей не решается приструнить как следует.

Как будто в подтверждение её слов, в коридоре раздаётся детский смех, топот ножек, и в комнату влетает голенькая Таня с намыленной головой. За ней в панике бежит гувернантка с кувшином в руке. Но Таня успевает стать в позу и громогласно заявить:

ТАНЯ-ДОЧЬ: Вот она, Таня!

Л.Н.: (спешит ей навстречу, подхватывает на руки) Ах ты, озорница! Разве можно так шалить на ночь глядя? Смотри, как ты огорчила Ханну. И мамá тоже тобой недовольна. Ох, не остаться бы тебе завтра без сладкого. (Уносит ребёнка обратно в спальню, гувернантка следует за ним.)

Сноска за кадром:

Разум человеческий так склонен к созиданию, что много раз он уже возводил башню, а потом опять сносил её, чтобы посмотреть, крепко ли лежит фундамент.

Иммануил Кант

Москва, 1869. В большом зале – литературные чтения в пользу голодающих. На трибуне докладчик – Николай Николаевич Страхов (ему 41 год).

СТРАХОВ: Хотя мы ещё не имеем заключительной части романа «Война и мир», уже сегодня ясно, что роман этот является полной картиной человеческой жизни, полной картиной того, что называется историей и борьбою народов, того, в чём люди полагают своё счастье и величие, своё горе и унижение. Граф Толстой – поэт в старинном и наилучшем смысле этого слова. Он носит в себе глубочайшие вопросы, к каким только способен человек, он прозревает и открывает нам сокровеннейшие тайны жизни и смерти. Толстой – богатырь, который не поддался никаким нашим язвам и поветриям. Из тяжкой борьбы с хаосом нашей жизни и нашего умственного мира он вышел только могучее и здоровее, и разом поднял нашу литературу на высоту, о которой она и не мечтала. Смысл истории, сила народов, таинство смерти, сущность любви, семейной жизни – вот предметы этого автора. Но эти предметы не всякий человек может охватить и оценить глубину их раскрытия. Отсюда и появляются нападки на роман в нашей критике. То, чего человек не понимает, он торопится объявить совершенной глупостью. Будем надеяться, что голоса этих людей скоро ослабнут до уровня комариного писка и вскоре забудутся всеми мыслящими читателями. (Аплодисменты).

Граф Толстой глубоко сочувствует жертвам голода в Орловской губернии и любезно предоставил для чтения в нашем благотворительном концерте ещё неопубликованную главу из романа «Война и мир». Прочтёт её наш известный критик Владимир Васильевич Стасов.

Встречаемый бурными аплодисментами, Стасов (45 лет) поднимается на трибуну, раскрывает несброшюрованные листы набора, начинает читать.

СТАСОВ: «Бородинское сражение с последовавшими за ним занятием Москвы и бегством французов, без новых сражений, есть одно из самых поучительных явлений истории. Все историки согласны в том, что... (Часть 3, глава 1, стр. 137)

Страхов между тем спускается в зал, идёт по проходу, кланяясь знакомым, выходит в вестибюль. Там его встречает Фет, благодарно и восторженно жмёт руку.

ФЕТ: Успех, Николай Николаевич, полный успех. Уже набрали около трёх тысяч рублей, а публика всё подходит. (Указывает на двух студентов, проверяющих билеты и принимающих пожертвования. Страхов достаёт портмоне, но Фет останавливает его.) Нет-нет, ваш взнос – приезд из Петербурга в Москву для участия в чтениях. Небось и так разорились на железнодорожных билетах. А как вам удалось уговорить Стасова принять участие?

СТРАХОВ: Помогло то, что он тоже – большой поклонник таланта Толстого.

ФЕТ: Жалко, что Лев Николаевич не слышал вашей речи.

СТРАХОВ: Она скоро будет напечатана в журнале «Заря». Тогда непременно пошлю ему в Ясную Поляну. Ого, смотрите, кто пожаловал! (Указывает на сухопарого, высокого господина с бородой, лет сорока, одетого скромно, но аккуратно, покупающего входной билет.)

ФЕТ: Кто это?

СТРАХОВ: Писатель и публицист Берви. Сейчас все зачитываются его новой книгой «Положение рабочего класса в России». Книга имеет свои достоинства, не спорю. Но в прошлом году он напечатал в журнале «Дело» под псевдонимом отвратительную рецензию на «Войну и мир», обвиняя автора во всех смертных грехах. Нет, я должен высказать ему в лицо своё мнение об этой статье. (Направляется к вновь пришедшему.) Имею ли я честь видеть перед собой господина Берви? Моя фамилия Страхов. Или вы предпочитаете, чтобы к вам адресовались по фамилии Навалихин?

БЕРВИ: (окидывает Страхова холодным взглядом) Мне ваше имя известно. Как и ваши отзывы о моих писаниях.

СТРАХОВ: Да, я с большим вниманием прочёл статью некоего Навалихина под названием «Изящный романист и его изящные критики». Вы действительно считаете роман «Война и мир» «беспорядочной грудой наваленного материала», а в персонажах его обнаруживаете «умственную окаменелость и нравственное безобразие»?

БЕРВИ: Эти люди распоряжались судьбами тысяч крепостных. И ни один из них не имел понятия о реальных условиях жизни и труда своих рабов, ни один не пытался сделать ничего для облегчения и улучшения их существования. Как ещё можно оценить подобную жизненную позицию, кроме слов «нравственное безобразие»? Я помню графа Толстого ещё по Казанскому университету. Он и тогда уже был невозможным снобом – таким и остался.

СТРАХОВ: Подобные высказывания... Подобные мнения... Им не должно быть места в общественной жизни России!..

БЕРВИ: О, эта позиция наших славянофилов мне хорошо знакома. На словах они все против цензуры. Но на самом деле просто хотели бы заменить правительственную цензуру своею. Чтобы запрещались не высказывания, направленные против правительства, а мысли, противные их мыслям.

Наступает напряжённая пауза. В тишине из зала доносится голос читающего Стасова.

СТАСОВ: «...дубина народной войны поднялась со всей своей грозной и величественной силой и, не спрашивая ничьих вкусов и правил, с глупой простотой, но целесообразностью, не разбирая ничего, поднималась, опускалась и гвоздила французов до тех пор, пока не погибло всё нашествие».

Сноска за кадром:

Убить хорошую книгу – то же, что убить хорошего человека; тот, кто убивает человека, убивает разумное создание, подобие Божие; но тот, кто уничтожает хорошую книгу, убивает самый разум.

Джон Мильтон

Комната во флигеле рядом с Яснополянским домом. За окном поздний мартовский вечер. На стене – школьная доска, плакат с буквами алфавита и картинки с изображениями животных. Софья Андреевна у стола смазывает крестьянскому мальчику распухший глаз. Его мать стоит рядом, тихо причитает. Таня Кузминская-Берс подаёт сестре ватки, смоченные в крепком чае.

С.А.: (матери) Вот тебе пачка чая для компрессов. Две ложки в кружку, залей кипятком, потом дай остыть, заверни заварку в тряпочку и приложи к глазу минут на пять. Повторяй утром и вечером. Но потом обязательно выброси тряпку вместе с заваркой. Этот гной на веках очень заразный, от него может ячмень на других детей перекинуться.

МАТЬ: Спасибо тебе, графинюшка, благодетельница наша. Дай Господь тебе и деткам твоим счастья и здоровья. (Уходит, ведя сына за руку.)

С.А.: Таня, посмотри, есть ещё кто на крыльце.

ТАНЯ: Слава Богу, нет, эта последняя. Ты бы себя поберегла, сама еле на ногах стоишь.

С.А.: Это всё послеродовое. Так тяжело Машу рожала, не сравнить с первыми четырьмя. Хочу упросить Лёвочку, чтобы дал мне перерыв. Есть же нынче всякие средства. Но боюсь подступиться. У него ведь взгляды такие строгие. Для него брак без деторождения – это что-то вроде блуда.

Сёстры переходят в главный дом. Их встречает экономка Марья Афанасьевна (бывшая няня), со свечой в руках.

МАРЬЯ АФАНАСЬЕВНА: Барыня, пора бы нам провизии на деревне прикупить. Яиц, цыплят к обеду, солёных огурцов.

С.А.: Хорошо, я завтра попрошу денег у барина, и ты пошлёшь кого-нибудь.

М.А.: И в Тулу пора тоже за покупками посылать. Свеч стеариновых, да и сальных фунтов по пять – не меньше. И окорок в мясной лавке хорошо бы. А то понаедут гости – а у нас в погребе пустота.

С.А.: Ты впиши что нужно в заборные книжки и пошли Семёна. Пусть там запишут на наш счёт. А что Лев Николаевич?

М.А.: Ушли уже почивать. И дети все спят, и Ганна с ними.

С.А.: Мне через час Машу кормить, я её разбужу потом тихонько.

ТАНЯ: Марья Афанасьевна, ну как, помирились вы с англичанкой?

М.А.: А чего нам ссориться-делить? Поначалу скучно мне было без детей, будто родных отняли. А теперь ничего. Но, бывает, прибежит Таня-маленькая и начнёт передразнивать, как енгличанка по-русски лопочет. «Вера хэппи, очен найс». Я так и покачусь. (Уходит.)

С.А.: Ты знаешь, я почти перестала делать записи в дневнике. Да и Лёвочка тоже редко-редко что-нибудь запишет. Наверное, мы оба почувствовали, что искренность невозможна, когда знаешь, что другой тут же прочтёт написанное. Перечитала недавно старые записи и подумала, что выгляжу там самой несчастной женщиной. На самом же деле, есть ли счастливее меня? Найдутся ли ещё более счастливые, согласные супружества?

ТАНЯ: Просто у каждого из вас образовался свой особый мир, и обоим бывает трудно понять, что составляет главные радости и горести другого мира.

С.А.: Лёвочка пугается и не любит, когда я выхожу из интересов детской, кухни, хозяйства. Сам он оберегает свой внутренний поэтический мир, любит жить и наслаждаться им один, не пуская в него других. Я открывала журнал всегда после ссор. Ссоры бывают и теперь, но от таких тонких душевных причин, что если б не любили друг друга, то так бы и не ссорились. Он часто говорит, что это уж не любовь, а мы так сжились, что друг без друга не можем быть. И ты заметила, что в «Войне и мире» он такое же чувство приписал Николаю Ростову по отношению к жене, княжне Марье.

ТАНЯ: Это там, где он говорит: «Разве я люблю свой палец? Я не люблю, а попробуй отрежь его»?

С.А.: Да, именно. У меня даже некоторое время жила надежда, что княжна Мария написана с меня. Некрасивая, но с лучистыми глазами.

ТАНЯ: Это ты-то некрасивая? А кому Фет посвятил строки: «И вот, исполнен обаянья, / перед тобою, здесь, в глуши, / я понял, светлое созданье, / всю чистоту твоей души».

С.А.: Фет – поэт. Кроме того, пишет о чистоте души, не о красоте лица. Нет, Сергей Николаевич объяснил мне, что княжна Марья явно написана с матери Лёвочки. Ту ведь и звали Мария Волконская, и тоже не была красавицей, а брала обаянием. А мне в романе оставлена только Соня. Про которую Наташа в конце объясняет княжне – или уже графине – Марье, что она – «пустоцвет». Я родила ему пятерых детей и названа пустоцветом.

ТАНЯ: Ты просто раздуваешь свои маленькие обиды, придумываешь их там, где их нет.

С.А.: Конечно, я уже знаю, что когда Лёвочке пишется с вдохновением, он преображается, становится добрым, приветливым, внимательным. А когда провал, пустота, как сейчас, то не дай Бог. И каждую мою горькую обиду он пытается не заметить, перетолковать как нездоровье. «Что ты не в духе, верно, ещё натощак, не ела ничего». Или: «Что ты сердишься, верно, желудок твой не действовал сегодня». На самом же деле, у него самого больная печень, которая вызывает разливы желчи и сердитость. И никогда, никогда ни за что не похвалит! Но мрачнее всего он бывает после особенно страстной ночи. Будто недоволен собой, что поддался слабости. Зато уж когда уедет куда-нибудь, то в письмах – издалека – одна нежность и любовь.

Внезапно раздаются шаги на лестнице. Появляется Толстой, он спускается осторожно, как слепой, выставив руки вперёд.

Л.Н.: Соня! Соня!.. Кто-нибудь... Кто здесь?..

С.А.: (спешит ему навстречу со свечой в руке) Лёвочка, я здесь, здесь... Что случилось?.. Что с тобой?!..

Л.Н.: (наощупь опирается на её плечо, спускается вниз) Где я?

ТАНЯ: (подбегает с другой стороны) Лёвочка, ты у себя, в Ясной. Всё хорошо. Тебе сон какой-то приснился. (Вдвоём сёстры подводят его к скамье у стены, усаживают, сами садятся с обеих сторон.)

Л.Н.: Да, видимо, сон... Такое уже было со мной... Тогда, в Арзамасе... Что-то мучило меня... Я вышел из спальни. Но оно вышло за мной и омрачило всё... «Чего я тоскую, чего боюсь?» подумал я. «Меня, – ответил голос, и я понял, что это голос смерти. – Я тут». Да, смерть придёт... Она – вот она, тут рядом, а её не должно быть... Я видел, чувствовал, что смерть наступает, а её не должно быть... Всё существо моё чувствовало потребность, право на жизнь и вместе с тем – совершающуюся смерть... Это внутреннее раздирание ужасно. Я попытался стряхнуть этот ужас... Вот я смотрю на огонь свечи, а вижу всё то же: ничего нет в жизни, есть смерть, а её не должно быть...

Сёстры в растерянности гладят его по плечам, по волосам, не знают, что сказать.

Сноска за кадром:

И меня постигнет та же участь, как и глупого; к чему же я сделался очень мудрым?.. Участь сынов человеческих и участь животных – участь одна: как те умирают, так умирают и эти... Кто знает, дух сынов человеческих восходит ли вверх, и дух животных сходит ли вниз, в землю?

Екклесиаст

Беседка рядом с прудом в Ясной Поляне, солнечный летний день (лето, 1871). Толстой, в своей холщовой рубахе, подпоясанной ремнём, наливает приехавшему в гости Страхову квас из кувшина, подвигает блюдо со сливами.

Л.Н.: Признаюсь, дорогой Николай Николаевич, что ваши статьи о «Войне и мире» явились в своё время, как опасный мех, раздувающий огонь моего тщеславия. Тут вам и «громадный талант», и «художественная глубина», и «полная картина человеческой жизни», и «полная картина жизни России».

СТРАХОВ: Вы, Лев Николаевич, живёте здесь отшельником, в своём Яснополянском раю, и не представляете, как вы обогнали сегодняшнюю читающую публику, как много ей приходится разъяснять, как упорно нужно учить её отличать настоящее искусство от наплыва тысяч подделок и подражаний. Большинству ещё недоступна та высота, на которую вы поднялись в своём произведении. Даже такой талант, как Достоевский, мне кажется, недостаточно оценил его. Написал мне в письме, что в основном согласен с моими оценками, кроме двух строчек в статье.

Л.Н.: Да? Какие же это строчки?

СТРАХОВ: Это там, где я говорю, что Толстой равен всему, что есть в нашей литературе великого. Вот, могу прочесть прямо из его письма: «Это решительно невозможно сказать! Пушкин, Ломоносов – гении. Явиться с «Арапом Петра Великого» и с «Повестями Белкина» значит решительно появиться с гениальным новым словом, которого до тех пор совершенно не было нигде и никогда сказано. Явиться с «Войной и миром» значит явиться после этого нового слова, уже высказанного Пушкиным».

Л.Н.: Я совершенно с ним согласен. «Повести Белкина», «Капитанскую дочку» могу перечитывать без конца. Достоевского же больше всего ценю за «Записки из Мёртвого дома».

СТРАХОВ: К вам он относится с огромным почтением.

Л.Н.: Да? Думаете, это случайность, что в романе, носящем название «Идиот», он дал главному герою имя Лев Николаевич?

СТРАХОВ: Уверен, что случайность!

 

Николай Николаевич Страхов

 

Л.Н.: Вы ведь с ним сотрудничали ещё в его журналах «Время» и «Эпоха» до их закрытия. А чем вы занимались после этого?

СТРАХОВ: В основном переводами с немецкого и французского.

Л.Н.: Ну, конечно! «История новой философии» Куно Фишера сначала попала мне в руки в вашем переводе, а не в оригинале. Превосходный русский язык и смысл воспроизведён бережно до последней детали.

СТРАХОВ: Судя по Второму эпилогу к «Войне и миру», наши с вами философские пристрастия лежат очень близко. Но мне было жалко, что свою философию вы не напечатали отдельной книжкой, а поместили в столь близком соседстве с этим могучим эпосом. Многие высказывались критически в том смысле, что эпос у вас подавляет философию, а философия мешает эпосу. Особенно, конечно, были раздражены историки за многочисленные нападки на их профессию.

Л.Н.: Да как же не нападать! Вот я сейчас погружён в книги об эпохе Петра Великого, читаю и знаменитую «Историю государства Российского» Сергея Соловьёва. По ней получается, что в допетровской России царило сплошное безобразие: жестокость, грабёж, правёж, грубость, глупость, неуменье ничего сделать. Будто история России совершалась рядом безобразий. Но как же они могли произвести единое великое государство? И кто же производил те богатства, которые грабили и разоряли? Кто и как кормил хлебом весь народ и всех правителей? Кто ловил чёрных лисиц и соболей, которыми дарили иностранных послов, кто добывал золото и железо, кто выводил лошадей, быков, баранов, кто строил дома, дворцы, церкви, кто перевозил товары?

На ведущей к дому дороге появляется коляска. В ней сосед Толстых, Александр Николаевич Бибиков (42 года), и его экономка-сожительница, Анна Степановна Пирогова, женщина лет 35, про которую Софья Андреевна написала в своём дневнике: «высокая, полная женщина, с русским типом и лица, и характера, брюнетка с серыми глазами, но не красива, хотя очень приятная».

БИБИКОВ: (не выходя из коляски) Простите за вторжение, Лев Николаевич, не знал, что у вас гость. Мы на минутку, по дороге в Тулу. Хотели узнать, не надо ли вам купить там чего?

Л.Н.: (Страхову) Вот, Николай Николаевич, какие у нас в глуши добрые соседи. (Бибикову) Вы, Александр Николаевич, остановитесь около дома, спросите у Сони. Наверняка, найдётся какое-нибудь поручение. А с кем же дети остались?

БИБИКОВ: О, теперь у нас настоящая немецкая гувернантка. И сын, и племянница под её надзором, так что мы с Анной Степановной, наконец-то можем поехать в Тулу вдвоём. Она там и матушку свою заодно проведает.

Л.Н.: Анна Степановна, мы осенью опять откроем Яснополянскую школу. Привозите к нам Николеньку на уроки, я его плохому не научу.

АННА СТЕПАНОВНА: Я ему как раз вчера на сон читала кусочек из «Отрочества», видела, как ему понравилось.

Л.Н.: У нас будет не только чтение и письмо, но и математика, и физика, и даже астрономия. Так что привозите.

АННА СТЕПАНОВНА: Если Александр Николаевич не против, так я с удовольствием.

БИБИКОВ: Отчего это я могу быть против. Конечно, пусть малец поумнеет в свои десять лет. (Прощально снимает шляпу, кланяется. Коляска отъезжает.)

Л.Н.: (смотрит вслед отъехавшим, вздыхает) Овдовел давно, и уже сколько лет вместе живут, а жениться он всё не хочет. Она – дальняя родственница его жены, жила вместе с ними как экономка. Мой брат Сергей тоже пятнадцать лет тянул со своей цыганкой, только на пятом ребёнке решился жениться. Почему тянут? Всё ждут настоящей – новой – любви?

СТРАХОВ: Дошла ли до вас уже книга Стюарта Милля «О подчинении женщины»? Её русский перевод сейчас наделал много шума в наших столицах. У нас ведь из всего умеют сделать вопрос. Я в своей рецензии написал, что русская семья в корне отличается от английской и что книга Милля нам не указ.

Л.Н.: Я так доверяю нашему установившемуся взаимопониманию, Николай Николаевич, что решусь перед вами высказать мысль, которой я не посмею поделиться ни с кем из родных и близких. Мысль эта сводится к тому, что при нынешнем развитии огромных городов, правила моногамных и целомудренных отношений между мужем и женой становятся невыполнимыми. Женщина теряет возможность рожать примерно на 20 лет раньше, чем мужчина утрачивает интерес к плотским отношениям и исчезает для него необходимость в них. Что же делать мужчине эти оставшиеся двадцать лет?

СТРАХОВ: (несколько смущённый) Вы обращаетесь к закоренелому холостяку, который вряд ли может с уверенностью ответить на этот вопрос.

Л.Н.: Появление огромного числа женщин лёгкого поведения в больших городах – явление повсеместное и неизбежное. Представьте себе город Лондон без его восьмидесяти тысяч магдалин. Что бы сталось с семьями? Много ли бы удержалось жён, дочерей чистыми? Что бы стало с законами нравственности, которые так любят блюсти люди? Мне кажется, что этот класс женщин необходим для сохранения семьи при теперешних усложнённых формах жизни.

СТРАХОВ: (ему явно хочется сменить тему) Что же нам следует ожидать от пера графа Толстого в ближайшем будущем? Как я понимаю, готовится новая эпопея из эпохи Петра Великого?

Л.Н.: Трудов и времени затрачено неслыханное количество. Образы, исторические фигуры, детали быта клубятся в сознании так, что головная боль сделалась ежедневным спутником жизни. Мне ведь, при моей дотошности, нужно влезать в любую мелочь. На днях пытался выяснить, правда ли, что в XVII веке короткие кафтаны имели высокие воротники. Но центральной идеи всё нет, никак не ухватить главный нерв – центральную нить – повествования.

СТРАХОВ: Да ведь и с «Войной и миром» поначалу было так же. Вся она, как я помню, выросла из замысла романа о декабристах.

Л.Н.: Скажу вам правду, я совершенно охладел к этому роману. На днях заглянул в него для решения вопроса о том, исправить ли для нового издания, и, переглядывая многие места, испытал чувство раскаяния и стыда, вроде того, какое испытывает человек, видя следы оргии, в которой он участвовал. Одно утешает, что я увлекался этой оргией от всей души. А над чем работаю сейчас с сердечным увлечением, с полной уверенностью и наслаждением – это моя «Азбука».

СТРАХОВ: То есть книга – учебник – для начальной школы?

Л.Н.: Это должен быть учебник совершенно нового типа. Я вложу в него весь свой педагогический опыт. Гордые мои мечты вот какие: по этой Азбуке будут учиться поколения русских детей, от царских до мужицких, и первые поэтические впечатления получат из неё. Написав Азбуку, я смогу спокойно умереть. Но она должна быть издана в отличном виде, а моим московским издателем я не очень доволен. Как вы думаете, не найдётся ли в Петербурге издатель-печатник высокого класса?

СТРАХОВ: Я с удовольствием займусь поисками такого и готов служить посредником между вами и им. Если вы доверяете моему опыту, готов даже держать корректуры, чтобы не тратилось время на пересылку гранок в Ясную Поляну.

Л.Н.: Как я буду вам признателен, дорогой Николай Николаевич! (Прочувствовано жмёт руку гостю.)

Сноска за кадром:

Пока у мужчины не искоренено желание к женщинам, – пусть даже самое малое, – до тех пор ум его на привязи, подобно телёнку, сосущему молоко у матери.

Дхаммапада

Помещение суда в Мценском уезде. Фет, в судейской тоге мирового судьи, на председательском месте. Перед ним тяжущиеся: молодой столяр и его жена со своим отцом. В зале, среди зрителей, Толстой и Бибиков.

ФЕТ: (обращаясь к молодой жене) Значит, муж, говоришь, тебя мучает.

МОЛОДАЯ: Мучает, батюшка, трудом истязает! Корову заставляет доить, навоз в огород носить, огурцы солить, тесто месить. Разведи нас, Христа ради, мочи моей больше нет.

ФЕТ: (мужу) А ты желаешь жить с женою?

СТОЛЯР: Очень желаю!

ФЕТ: (жене) У отца твоего была корова?

МОЛОДАЯ: Никогда не было.

ФЕТ: Так муж тебе завёл корову, а ты это называешь мученьем? Если тебя отец ни до чего не допускал, тем хуже; а ты должна слушаться мужа, а не отца, который ходит да тебя смущает.

СТОЛЯР: От него-то вся и беда!

ФЕТ: А ты зачем его к себе пускаешь? Гони его вон.

ОТЕЦ: Как! Меня-то?..

ФЕТ: Известно, тебя-то!

ОТЕЦ: Как же это так?

ФЕТ: Кулаком по шее – вот как. Ты отдал добровольно дочь в чужой дом, а в чужой дом можно ходить, только угождая хозяину, а супротивника закон дозволяет наладить в шею. Поэтому в последний раз говорю вам: не желаете ли подобру-поздорову помириться?

МОЛОДАЯ: Меня куда угодно, только не с ним жить. Разведи, батюшка, окажи божескую милость.

ФЕТ: Разводить никого мне закон не дозволяет. То дело архиерейское. Я судья мировой, а вам для начала надо пойти в волостной суд. Но там-то ведь порядки другие. Там тебя, милая, для начала хорошенько высекут, чтобы знала, как мужа слушаться. Хочешь ли попробовать или подумаешь в последний раз? Идите, с вами всё. Перерыв на десять минут. (Спускается в зал, пожимает руки Толстому и Бибикову) Как я рад, что вы смогли приехать! Ещё одно дело должен разобрать, а потом сразу к нам домой. Мария Петровна, небось, заждалась уже дорогих гостей.

ТОЛСТОЙ: Ну, Фетушка, грозно вы выглядите в своём кресле! Я присяжным несколько раз заседал, и то потом каждый раз ночь не спал. Как это – чужую судьбу решать? Нет, не по мне это.

ФЕТ: Последнее дело – занятное. Местные мужики обокрали проезжих купцов, сняли ночью колёса с трёх подвод на постоялом дворе, спрятали в стогу. А подводы подпёрли чурбаками, чтобы колёса сподручнее снимать. Но дело раскрылось, воров – к ответу. Так они что удумали: подкупили местного пьянчужку, чтобы взял вину на себя и отсидел за них в остроге. Вот его-то и предстоит мне судить. Долго не займёт, потерпите ещё немного. (Уходит)

Л.Н.: Как у вас дома, в Телятинках, Александр Николаевич, все ли здоровы? Как Николенька, племянница, Анна Степановна?

БИБИКОВ: Дети, слава Богу, здоровы. И охота в этом году была – чистое дело марш. Одна только беда сердце сосёт...

Л.Н.: Что такое?

БИБИКОВ: Помните, я вам рассказывал про новую нашу гувернантку, фрау Фирекель? Так вот моя Анна Степановна к ней отчаянно меня приревновала.

Л.Н.: Без всяких, я думаю, оснований?..

БИБИКОВ: Как вам сказать... Наверное, что-то такое появляется на моём лице, когда наша фрау входит в комнату... Женщины ведь чуют такие вещи порой раньше, чем мы сами... И вот скандалы, слёзы... Тяжело...

Фет возвращается на судейское место. Становой выводит и ставит перед ним тщедушного мужичонку, который мнёт шапку в руках.

ФЕТ: (заглядывая в бумаги) Пархомов Никон – это ты, что ли, будешь?

ПАРХОМОВ: Я, батюшка, Никоном был крещён, точно.

ФЕТ: И пришёл ты, стало быть, с повинной, сам следователю сознался в краже колёс?

ПАРХОМОВ: Точно так. Нечистый попутал, я и взял грех на душу, преступил заповедь.

ФЕТ: Как я на тебя посмотрю, не похож ты на силача, который мог один такое дело провернуть. Расскажи-ка мне поподробнее, как тебе удалось управиться. Вот ты прокрался ночью на постоялый двор – и что?

ПАРХОМОВ: И вижу – подводы эти стоят. Ну, я и...

ФЕТ: Поснимал колёса, а потом?

ПАРХОМОВ: Потом унёс их и спрятал под стог.

ФЕТ: На себе нёс или катил по одному? Стог-то от постоялого двора – почитай, верста будет.

ПАРХОМОВ: На себе, батюшка, на своём горбу.

ФЕТ: По скольку же поднимал зараз? По два, по три?

ПАРХОМОВ: По два, кормилец, по два.

ФЕТ: Это ж, получается, ты должен был шесть ходок сделать, верста туда, верста обратно. Как тебе ночи-то хватило?

ПАРХОМОВ: Уж я не знаю, как, благодетель ты мой. Пожалей мою головушку, не суди строго. Богом клянусь, больше никогда красть не буду.

ФЕТ: А подводы, значит, оставил стоять во дворе, прямо на земле?

ПАРХОМОВ: Точно так, кормилец, точно так. С подвод-то я ничего не брал, только колёса.

ФЕТ: Я тебе так скажу, раб божий Никон: плохо тебя твои наниматели подготовили. Не догадались помянуть, что подводы были найдены стоящими на чурбанах. Надавать бы тебе по шее за всё враньё, да времена у нас теперь не те. Иди и больше не попадайся мне на глаза. А за нанимателей твоих я возьмусь, они у меня так легко не отделаются.

Сноска за кадром:

Раз мы не можем осуждать других без того, чтобы тотчас же не осудить самих себя, нужно сначала обвинить себя и тогда получишь право осуждать других. Раз всякий судья приходит, в конце концов, к покаянию, надо идти в обратном порядке и начать с покаяния, а кончить осуждением.

Альбер Камю

Лужайка перед Яснополянским домом. На ней установлен высокий столб с верёвками – «гигантские шаги». Дети с криками и визгом катаются на верёвочных петлях, с разбега подлетают в воздух, описывают дугу. Софья Андреевна и Таня Кузминская сидят в стороне на скамейке, перед ними коляска с новорожденной Машей.

С.А.: Совсем, совсем не знаю, как я буду без тебя. Как приедете, сразу пришли мне адрес, буду хоть в письмах отводить душу. Неужели для Саши не нашлось места ближе, чем Кавказ?

ТАНЯ: Ты же знаешь, его чувство ответственности за дело – превыше всего. Но и оклад главного прокурора в Кутаиси заметно выше, чем то, что он получал в Киеве. Также и для здоровья детей южный климат будет гораздо полезнее, чем наши зимы, я в этом уверена. А на лето мы обязательно приедем сюда снова. Ясная Поляна для меня и вы с Лёвочкой – это уже на всю жизнь.

 

Толстая Софья Андреевна (урожд. Берс)

С.А.: Мы ведь с тобой никогда не расставались так надолго. У меня такое чувство, будто отрывают часть души. Нет человека в мире, который бы мог меня оживить более, утешить во всяком горе, чем ты. Смотрю на эту природу, на жизнь впереди – и всё без Тани грустно, пусто, всё мне представляется мертво и безнадёжно.

ТАНЯ: У тебя всегда есть Лёвочка, дети. Навещают гости и соседи, приходят ученики в школу. Нам в Кутаиси будет на первых порах гораздо более одиноко.

С.А.: Беспокойство за здоровье Лёвочки отзывается во мне постоянной болью. Вот ездил он в Самарскую губернию лечиться кумысом, два месяца пил, но не поправился. Болезнь в нём сидит. Я это не умом вижу, а вижу чувством по тому безучастию к жизни и всем её интересам, которое у него появилось с прошлой зимы. И что-то пробежало между нами, какая-то тень, которая разъединила нас.

ТАНЯ: Ты сама показывала мне его летние письма. Как он жадно ловит каждую весточку от тебя, как не может без слёз читать твои послания. Не заметила я в них никакой разъединяющей тени.

С.А.: Да, разлука оживляет в нём любовное чувство. Но я всегда боюсь, что он отвыкает в своих поездках от семейной жизни, а вернётся – и ещё тяжелей ему будет крик детей, заботы и однообразие. Он мне недавно объяснял, что это дурно – не думать о смерти, не быть готовой к ней. И я стала думать слишком много. Он меня тянет в то унылое, грустное и безнадёжное состояние, в котором сам находится. И во мне переломилась та твёрдая вера в счастье и жизнь, которая была.

ТАНЯ: А если ты спросишь себя наедине с собой «чего бы мне хотелось?», что сама себе отвечаешь?

С.А.: Сказать правду? Лёвочке никогда не признаюсь, но тебе скажу: хочется веселья, пустой болтовни, хочется нарядов, хочется нравиться и чтоб говорили, что я красива, и чтоб Лёвочка это видел и слышал. Меня радуют бантики, новый кожаный пояс, хочется завиваться, даже зная, что меня никто не увидит. А потом задумаюсь и начинаю презирать себя за все эти суетные желания. И сижу весь день в тоске, с остановившимися глазами, с мыслями в голове, которые меня мутят, мучают и не дают покоя.

На дорожке появляются Толстой и Александр Кузминский. Слышен конец их разговора.

КУЗМИНСКИЙ: ...Вы так часто нападаете на королей и императоров, а вот Франция снова стала республикой, и это, я вижу, вас ничуть не радует.

Л.Н.: Республика? Чем она лучше того, что было при Наполеоне Третьем? Национальные гвардейцы расстреливали несчастных коммунаров без суда сотнями если не тысячами.

КУЗМИНСКИЙ: Я уверен, что бесчинства военного времени прекратятся, и в стране воцарится власть закона.

Л.Н.: Под властью закона вы понимаете надёжную защиту богатства богачей от обездоленных бедняков.

КУЗМИНСКИЙ: И бедняков – от богачей и друг от друга. Как это делает, например, по мере своих сил, ваш друг Фет.

ТАНЯ: Саша, ты проверил рессору у коляски?

КУЗМИНСКИЙ: Да, кузнец заклепал её на славу. Всё готово, можно ехать. Лучше подождём на станции, чем опоздать на поезд.

Л.Н.: Саша, когда оглядитесь на месте, порасспрашивай про цены на землю. Ходят слухи, что казённые земли там продают по 10 рублей за десятину. Я был бы очень непрочь купить имение на тысячу десятин на берегу Чёрного моря. Как бы славно съезжались там на лето.

С.А.: Лёвочка, ты ещё не знаешь, как расплатиться с долгами за Самарское имение. Пока оно приносит одни убытки.

Л.Н.: Дело пойдёт на лад, когда я заведу конный завод и сумею скрестить степную лошадь с нашими.

ТАНЯ: Прощайте, дорогие мои, давайте постараемся не плакать – хорошо?

Все обнимаются друг с другом, но сёстры не могут удержать слёз. Кузминские забирают своих троих детей, идут к запряжённой коляске. Рассаживаются, машут руками в последний раз, уезжают. Дети Толстых бегут за коляской выкрикивают прощальные напутствия.

Сноска за кадром:

О, память сердца, ты сильней / рассудка памяти печальной / и часто сладостью своей / меня в стране пленяешь дальней.

Константин Батюшков

Лунный зимний вечер. Крестьянские дети, галдя и толкаясь, покидают Яснополянскую школу. Толстой провожает их на крыльце, потом возвращается в дом. В его кабинете задержалась Анна Степановна Пирогова с десятилетним сыном Бибикова, Николенькой.

Л.Н.: Ну, что, Николенька, весело тебе было в школе?

НИКОЛЕНЬКА: Да, ничего... Только я Кыски боялся. Ждал, что он и на меня набросится с кулаками... Как он этого мальчика за вихры таскал и головой бил о стену...

ПИРОГОВА: А вы, Лев Николаевич, смотрели и не вмешивались. Почему так?

Л.Н.: Мой принцип: оставьте детей разбираться между собой, и они найдут путь к примирению гораздо лучше, чем мы, взрослые, со всеми нашими выговорами и наказаниями.

НИКОЛЕНЬКА: А чем кончилась та страшная история про абреков и казаков? Вы только начали рассказывать, а потом прибежали старшие и не дали вам кончить.

Л.Н.: Там были не только старшие, а из младшего класса тоже. Я заметил, что есть дети, которым трудно сосредоточить своё внимание надолго. Поэтому им разрешается ходить из класса в класс и задерживаться там, где им будет интересно. Они у нас получили прозвище «гуляющих».

ПИРОГОВА: Значит, никакой дисциплине ученики не должны подчиняться? Нет, ни начала уроков, ни конца, каждый слушает, что хочет и где хочет?

Л.Н.: Дисциплина есть красивое название для нашей жажды подавлять творческое воображение и свободу ученика. Яснополянский ученик является в школу без книг и тетрадей, никакого урока, сделанного вчера, он не обязан помнить нынче. Его не мучает мысль о предстоящем уроке. Он приносит только себя, свою восприимчивую натуру и уверенность в том, что в школе нынче будет весело так же, как вчера. Он не думает о классе до тех пор, пока класс не начался. У многих молодых учителей, приезжавших к нам, такой порядок вызывал протест. Мне кажется, вы тоже отнеслись к нему с неодобрением.

ПИРОГОВА: Мой отец, как вы знаете, был полковником. У нас в доме дисциплина была чем-то вроде одиннадцатой заповеди.

Л.Н.: Да, я пытаюсь искать новые пути. В Яснополянской школе никогда никому не делают выговоров за опоздание. И учитель тоже ведёт урок, вслушиваясь в настроение класса. Иногда начнёт арифметику и перейдёт к геометрии, начнёт священную историю, а кончит грамматикой. Иногда увлечётся и вместо одного часа продлит урок до трёх.

ПИРОГОВА: Ваш старший, Серёжа, уже учит малышей грамоте. И я слышала, как он сердито кричал на того, кто не знал буквы «а»: «Пошёл вон!».

Л.Н.: Боюсь, что это моя вина. Когда я учу своих, я часто раздражаюсь и начинаю кричать на них. Но потом раскаиваюсь и прошу всех меня останавливать. А с крестьянскими детьми я всегда остаюсь спокоен. Моя мечта – предоставить преподавание грамотным из крестьян. Они бы вели своё хозяйство, а учительствовали в свободное время. Такие учителя стоили бы совсем недорого.

ПИРОГОВА: Чему же может научить преподаватель, знающий ненамного больше ученика?

Л.Н.: И своих детей, и деревенских я учу математике. Почему? Потому что сам не очень силён в ней. Именно поэтому я лучше знаю трудности. Например, таблицу умножения мои дети учат только до пяти. Всё, что свыше пяти, подсчитывается при помощи разных комбинаций на пальцах. В следующий раз я вам покажу.

ПИРОГОВА: Итак, ваше правило: никаких наказаний ученикам, так?

Л.Н.: Однажды мальчик украл у своего соседа пятиалтынный. Все были возмущены, и я придумал наказать его, повесив на спину его зипуна ярлык с надписью «вор». Он плакал ужасно, но вскоре снова украл. Мы опять навесили ему ярлык, и опять началась уродливая сцена. Я взглянул в лицо наказанного, ещё более бледное, страдающее и жестокое, чем обычно, вспомнил почему-то колодников, и мне так вдруг стало совестно и гадко, что я сдёрнул с него глупый ярлык, велел ему идти, куда он хочет, и убедился вдруг – не умом, а всем существом убедился, – что я не имею права мучить этого несчастного ребёнка. Есть тайны души, закрытые от нас, на которые может действовать жизнь, а не нравоучения и наказания.

ПИРОГОВА: То есть, взрослые не должны даже стыдить ребёнка?

Л.Н.: Наказать его стыдом – это я слышу часто. А зачем? Что такое стыд? И разве доказано, что стыд уничтожает наклонность к воровству? Может быть, он поощряет её? Мы обманываем себя, думая, что наше чувство мести становится справедливым, когда мы называем его наказанием. Ещё мне говорят, что есть дети, которые очень хотят учиться, а есть шалуны, которые подбивают их убегать из школы и даже грозят побить, если те не послушаются. А я убеждён, что возможность убеганий полезна и необходима как главная гарантия чувства свободы в учениках.

 

Яснополянская школа

 

ПИРОГОВА: Вы, Лев Николаевич, с таким увлечением и бескорыстием отдаётесь школьному делу. Эдак наша Ясная Поляна может вскоре стать самой грамотной деревней во всей Тульской губернии. Но мне запомнилось, что в своём романе «Война и мир» вы назвали книгопечатанье «самым мощным орудием распространения невежества». Нет ли тут противоречия?

Л.Н.: Есть, милая Анна Степановна, и ещё какое. За свою жизнь я часто переходил от одного убеждения к другому и каждому отдавался со страстью. Естественно, что прежние убеждения при этом зачёркивались и отбрасывались. И, зная себя, боюсь, что конца этому не будет.

ПИРОГОВА: Ну, нам, пожалуй, пора. А то Александр Николаевич будет волноваться.

НИКОЛЕНЬКА: И фрау Фирекель тоже просила не опаздывать.

ПИРОГОВА: Николенька, ты в следующий раз не бойся в школу идти. Если этот Кыска посмеет на тебя напасть, я его по-простому, по-старинке так за уши оттаскаю, что будет плакать и маму звать. У Льва Николаевича новые теории, а нам, людям простым, надо, чтобы дети стыд имели и Бога боялись.

Л.Н.: Нет, на родительские права и чувства я пока не смею покушаться. Кланяйтесь Александру Николаевичу. Ночь лунная, безветренная, доедете до Телятинок спокойно. Надеюсь увидеть вас обоих завтра снова. Прощайте.

Сноска за кадром:

Человеческие законы, обращающиеся к уму, должны давать предписания, а не советы. Религия, обращающаяся к сердцу, должна давать много советов и мало предписаний.

Шарль Монтескье

Январь, 1872. Комната Софьи Андреевны в Яснополянском доме. За окном – солнечный зимний день. Софья Андреевна сидит за ножной швейной машиной, шьёт мужу полотняную блузу. Сам он здесь же, послушно подставляет ей для замера гибким сантиметром то руку, то плечи, то шею.

Л.Н.: Ты меня часто упрекаешь в эгоизме, но согласись, что я эгоист только в своей умственной деятельности. Мои мысли, мне кажется, всегда должны быть интересны для всех, и я готов навязывать их всем. Но свою персону я считаю за очень малое и для самого себя, не только для других, и совсем неинтересною.

С.А.: Это верно, себя ты не навязываешь. Но порой это-то и огорчает твоих близких. Как все дети веселились, когда ты в Рождество появился на маскараде в виде козы! И плясал, и хлопал дощечками, и пугал их. Они до сих пор вспоминают и ёлку, и подарки, и как Дьяков играл поводыря двух медведей. Такие воспоминания и формируют характер весёлый, жизнеутверждающий. А когда ты уходишь снова в свою задумчивую печаль, они очень это чувствуют, воображают, что это они тебя огорчили.

Л.Н.: Но внутренне, поверь, я сейчас в очень хорошем настроении. Недавно в письме к тетушке Александрин перечислял свои радости – умные и глупые. Учить грамоте крестьянских детей, выезжать лошадь молодую, любоваться на вновь пристроенную к дому большую комнату, рассчитывать будущие доходы с купленного в Самаре имения, хорошо сыгранная с племянницей Варей в четыре руки симфония, хорошие телята – это всё глупые радости. Большие же радости, написал я, – это семья страшно благополучная, все дети живы, здоровы и, почти уверен, умны и неиспорченны, и занятия. В прошлом году это был греческий язык, в этом – моя азбука.

С.А.: Мне кажется, что ты так увлёкся своей «Азбукой», имея заднюю мысль, что и наши дети будут по ней учиться. Вот летом появится шестой – и сможет учить буквы не по Псалтырю, а по твоей азбуке.

Л.Н.: Страхов думает, что к осени удастся выпустить первые книжки. Я пошлю сразу и Кузминским, и сестре Маше.

С.А.: Ну, Машиным дочерям уже пора философов читать. Разве что их будущим детям. Мне так хочется, чтобы у Вари с её Нагорновым всё сложилось счастливо. А ты так ясно показал им обоим своё неодобрение по поводу вступления в брак, что Варя потом тихо плакала в моей комнате.

Л.Н. Виноват, не совладал с собой. Но знаешь, я впервые испытал чувства жестокого отца, какие бывают в комедиях. В Нагорнове нет ничего дурного, отличный молодой человек, но подвернись он мне на охоте, я мог бы убить его. Избави Бог дожить до невесты дочери. Вскипает чувство жертвоприношения, заклания на алтаре какого-то страшного и цинического божества.

С.А.: Так вот с кого ты писал старого Болконского! С самого себя. Как он не хотел княжну Марью отдавать замуж – очень убедительно написано. Он ведь и сыну не разрешал жениться во второй раз. Читатели «Войны и мира» говорили мне, что это единственное место в романе, которому трудно поверить: чтобы взрослый сын, офицер, послушался отца и отложил свадьбу на год. Если ты ждёшь такого послушания от наших сыновей, когда они повзрослеют, боюсь, тебя ждёт горькое разочарование.

Л.Н.: Это отцовское чувство не имеет под собой никаких реальных оснований, оно...

В это время хлопает входная дверь. Раздаются шаги и появляется Александр Николаевич Бибиков – в шубе, в заснеженной шапке, с лицом, покрытым то ли тающим снегом, то ли слезами. Пытается заговорить – но не может и с рыданиями опускается на скамью. Толстые подбегают к нему с обеих сторон.

С.А.: Александр Николаевич, дорогой, что? Что случилось?

Л.Н.: Я сейчас... Воды ему... Соли понюхать...

БИБИКОВ: Анна Степановна... Ну, как же она могла... Да, вышла ссора, она оскорбила фрау Фирекель... Я ей сказал, чтобы она не смела так себя вести... Она обиделась, уехала к матери в Тулу... Я думал, что дня через два-три всё образуется, она вернётся... И вот она вернулась!.. И прислала письмо со станции с ямщиком... (Достаёт письмо, даёт его Софье Андреевне)

С.А.: (читает письмо) «Вы мой убийца; будьте счастливы с ней, если убийцы могут быть счастливы. Если хотите меня видеть, вы можете увидеть моё тело на рельсах в Ясенках...»

Л.Н.: Да это просто угрозы, истерика... Женщины от ревности могут сказать что угодно...

БИБИКОВ: Какие там угрозы... Приезжал верховой от следователя, меня требуют для опознания тела... А я не могу, не могу даже лошадью править... Глаза застилает... Одна муть впереди... Не могу...

Л.Н.: Боже мой, как же так!.. Успокойтесь, дорогой, придите в себя... Она совсем недавно была снова в школе с Николенькой, мы так хорошо беседовали с ней...

С.А.: (гладит Бибикова по голове, по плечам) Какие несчастья обрушивает на нас судьба, сколько сил нужно... Только молиться Всевышнему, молиться о душе отлетевшей и о себе...

Л.Н.: Я поеду с вами... Сейчас, только возьму шубу и шапку и мы поедем... По дороге расскажете мне всё-всё, отведёте душу...

Оба уходят, Толстой поддерживает Бибикова за плечи.

Пустая комната в станционном полицейском участке. Посредине стол, на нём – обнажённое изуродованное тело покойницы. Толстой и Бибиков ошеломлённо смотрят, сняв шапки. Тут же следователь с протоколом в руках. Бибиков поворачивает к нему голову, кивает.

Сноска за кадром:

Не подходите к ней с вопросами, / вам всё равно, а ей – довольно: / любовью, грязью иль колёсами / она раздавлена – всё больно.

Александр Блок

Яснополянский дом, сентябрь, 1872. Софья Андреевна кончает кормить грудью новорожденного Петю, отдаёт его Ханне. Входит Д.А. Дьяков.

ДЬЯКОВ: Софья Андреевна, что происходит? Какие-то слухи о продаже имения, об отъезде... Я ничего не понял из записки Лёвочки.

С.А.: Ой, Дмитрий Алексеевич, как хорошо, что вы приехали!.. Лёвочка в ужасном настроении, порой даже в ярости...

ДЬЯКОВ: Да что произошло?

С.А.: Весь год был такой хороший... Жили дружно, ждали рождения Пети... Он радовался новой пристройке, радовался своей работе над «Азбукой», готовился писать роман о Петре Первом. В июле ездил в Самарское имение. И вот пока он был в отъезде, случилось несчастье: молодой бык из нашего стада забодал пастуха, и тот умер. Казалось бы, всё ясно – несчастный случай, в котором и винить-то некого. Так нет: в августе приезжал следователь с понятыми и заявил, что затевается судебное дело по этому поводу. Будут производить дознание, расследование. Потребовал от Лёвочки дать подписку о невыезде. «А если я не дам?», спросил Лёвочка. «Тогда я посажу вас в острог». Мальчишка, сопляк!.. И смеет так разговаривать с отцом шести детей!..

ДЬЯКОВ: В каком же качестве Лёвочку привлекают? Свидетелем? Или даже обвиняемым?

С.А.: Про это я сама не могу понять... Вот он спускается, сам всё расскажет.

Толстой спускается по лестнице, обнимает Дьякова.

Л.Н.: Ну, ты слышал? Как тебе нравится эта история? Чего здесь больше – глупости или наглости?

ДЬЯКОВ: расскажи по порядку.

Л.Н.: Бык, в то время как я в Самаре, убивает человека – пастуха. Я, когда и дома, по месяцам не вижу управляющего, не занимаюсь хозяйством. Приезжает какой-то юноша, говорит, что он следователь, спрашивает меня, законных ли я родителей сын и тому подобное. Потом объявляет мне, что я обвиняюсь в действии противозаконном, от которого произошла смерть, и требует, чтобы я подписал бумагу, обещая не выезжать из Ясной Поляны до окончания дела.

ДЬЯКОВ: Да какое же действие ты совершил, находясь в отъезде?

Л.Н.: Это самое я спрашиваю у прокурора в Туле. Он говорит, что следствие и должно определить, какое, а если я не подпишу бумагу, тогда – острог. Я подписываю и справляюсь: скоро ли может кончиться дело? Мне говорят: по закону товарищ прокурора должен кончить в неделю, то есть прекратить или составить обвинение. А я знаю их сроки – у меня в деревне мужик дожидается четвёртый год этой недели. Может протянуться сколько им угодно. Проходит три недели. Справляюсь – что же? Не только не сделано заключения, но дело ещё не доехало до них. Из Ясенок в Тулу – пятнадцать вёрст.

ДЬЯКОВ: Ах, крючкотворы!

Л.Н.: то ещё не всё. На беду в это самое время я призван исправлять должность присяжного и должен ехать в суд. Спрашиваю у председателя суда. Он мне пишет, что я прав буду, не ездя. Пишу бумагу в суд: не могу ехать, потому что под следствием. Товарищ прокурора публично заявляет, что я не могу быть присяжным, потому что я обвиняюсь в преступлении по статье 1466, то есть в убийстве. Ты понимаешь, как это приятно.

ДЬЯКОВ: Уверен, что они что-то против тебя имеют. Так издеваться над человеком можно только по личной злобе.

Л.Н.: Но ведь я никого из тульских не знаю и знать не хочу, никому ни в чём не мешаю, одного молю у Бога и людей – спокойствия, занят с утра до вечера работой, требующей всего внимания.

С.А.: Лёвочку порой за столом не видно из-за гор книг по физике, астрономии, ботанике, которые он читает для своей «Азбуки».

Л.Н.: Итак, суд накладывает на меня штраф в 225 рублей и требует, чтобы я явился исправлять должность присяжного, иначе я предаюсь суду. Нечего делать: я с письмом председателя суда, в котором сказано, что я юридически прав, не ездя на суд, приезжаю и доставляю этим господам удовольствие забавляться мною.

ДЬЯКОВ: Я вспомнил один несчастный случай в Орловской губернии. Там хозяин парома нанял мальчонку лет четырнадцати паромщиком, и он как-то ночью ухитрился упасть за борт и утонул. Хозяина обвинили в том, что он поручил опасную работу малолетнему, чтобы не платить взрослому полную плату. Ты не знаешь, сколько лет было погибшему пастуху?

Л.Н.: Не знаю и знать не хочу. Хочу лишь одного: чтоб меня оставили в покое, как и я всех оставляю в покое. Нам говорят, что закон призван охранять нас от воров, разбойников, поджигателей. Я за двадцать лет жизни в Ясной поляне не видал ни разбойников, ни поджигателей и ошибочно считал себя в безопасности. Ошибочно, потому что забыл про суды: жизнь моя безопасна от всего, кроме как от приложения закона. Я убедился, что нельзя ни одному русскому человеку при новых судах жить спокойно, несмотря на все старания обезопасить себя от незаслуженных страданий и унижений.

ДЬЯКОВ: Ты, Лёвочка, не видал разбойников, потому что не хочешь их видеть. У тебя ночью срубят дерево в роще – ты скажешь: «мужику нужнее». Тебе поджигают оранжерею – ты говоришь, что пожар произошёл случайно. Какой-то негодяй наваливает кучу хвороста на дороге, и твоя коляска ночью переворачивается, беременная жена вылетает на землю, но ты и тут отказываешься прибегнуть к защите закона. Я стою на том, что любой несчастный случай должен быть расследован судебными властями, чтобы отличить, где виновата злая судьба, а где – злой или жадный человек.

Л.Н.: Сама мысль, что мне надо будет стоять перед судьёй, которого я никак не могу уважать, потому что знаю его личную жизнь, а он будет приказывать мне, когда говорить, а когда молчать, наполняет меня чувством невыносимого унижения. Я с самого начала решил: если будет суд, я уеду за границу. Лучшее, что может сделать человек, уважающий себя, это уехать от того безобразного моря самоуверенной пошлости, развратной праздности и лжи, лжи, лжи, которая со всех сторон затопляет тот крошечный островок честной и трудовой жизни, который я себе устроил.

С.А.: Куда же ты хочешь уехать?

Л.Н.: А хотя бы в Англию. Мне кажется, что только там свобода личности обеспечена, ограждена от всякого уродства для независимой и тихой жизни. Конечно, на переезд понадобится много денег. Я потому и попросил тебя, Дмитрий, приехать, чтобы посоветоваться с тобой о продаже. Пойдём ко мне в кабинет, ты мне расскажешь, какие сейчас цены на землю и сколько я смогу выручить за неё, если понадобится срочно продавать.

Уходят. Софья Андреевна всплескивает руками и смотрит им вслед в полном отчаянии.

Сноска за кадром:

Хороший гражданин должен знать и уметь как подчиняться власти, так и сам властвовать.

Аристотель

Конец третьего акта

Акт 4

Анна

Речной пароход стоит у пристани, на которой крупными буквами написано: КАЗАНЬ. На пароходе – название компании: «Кавказ и Меркурий». Последний гудок, матросы убирают сходни. Пароход медленно отплывает. Дата: июнь, 1873. На верхней палубе, учитель детей Толстых, Фёдор Фёдорович Кауфман (36 лет), любуется речной панорамой. Софья Андреевна, с годовалым Петей на руках, поднимается по внутренней лестнице, присоединяется к нему.

С.А.: Если бы не гудок, я бы, наверное, спала и спала.

КАУФМАН: Как раз вовремя проснулись. До заката ещё часа два, сможете полюбоваться рекой.

С.А.: Дети в таком радостном возбуждении, носятся по всему пароходу. Боюсь, не подцепили бы какую-нибудь заразу в третьем классе. Или насекомых. Но когда доедем до Самарского хутора, вы, Фёдор Фёдорович, пожалуйста, возобновите уроки немецкого с ними.

КАУФМАН: Непременно. Пока наше путешествие проходит прекрасно, не правда ли? И граф, мне кажется, в превосходном настроении.

С.А.: А знаете – почему? Потому что у него вдруг пошёл новый роман. Это уже мною замечено: когда работа у него идёт хорошо, настроение сразу улучшается. Всю весну болел, жаловался на боли в боку. В какой-то момент подозревали даже чахотку. Поэтому и решили, что необходимо ехать в степи, лечиться кумысом. Вдобавок новое несчастье: как и в прошлом году, опять бык забодал пастуха. Лёвочка ухаживал за раненым до конца, ужасно переживал. Мы ждали, что опять его будут вызывать в суд, но обошлось. И вдруг однажды утром он выходит к утреннему кофе довольный и говорит: «Знаешь, я вчера написал полтора листа – и кажется, ничего».

КАУФМАН: Это будет роман о Петре Первом?

С.А.: В том-то и дело, что нет. Вдруг увлёкся темой из современной жизни. Великосветская дама из Петербурга влюбляется в гвардейского офицера и настолько серьёзно, что всё может кончиться трагедией. Интересно, что толчком послужили «Повести Белкина». Томик Пушкина лежал на подоконнике, он взял его, открыл наугад и прочёл начало отрывка «Гости съезжались на дачу…». Воскликнул: «Вот как надо начинать романы!». И действительно, первая строчка прямо вводит в семейный скандал и в действие: «Всё смешалось в доме Облонских». Но Лёвочка не может не переделывать по двадцать раз, так что в окончательном виде может оказаться и по-другому. Однако так или иначе, Пушкина он считает своим учителем и всегда вдохновляется его прозой.

КАУФМАН: Вчера граф опять выражал беспокойство по поводу тесноты Самарского имения. Как мы там разместимся, все шестнадцать человек, считая прислугу?

С.А.: Придётся снимать дополнительное жильё по соседству. Нас могло ведь быть ещё больше: моя сестра Таня собиралась присоединиться к нам вместе с детьми и гувернанткой. И вдруг эта трагедия – смерть её старшей, шестилетней Даши. Они уезжали на Кавказ, надеясь, что там климат более здоровый, – и нате вам…

КАУФМАН: Мальчики, Серёжа и Илья, так плакали, когда пришло это известие. Я не мог придумать, чем их утешить.

С.А.: К сожалению, у них не будет на хуторе любимых летних развлечений. Нет ни речки, ни озера для купанья, ни леса с грибами и ягодами. Голая степь, да жара, да мухи.

КАУФМАН: Но граф говорил, что охота там прекрасная. Я мечтаю подстрелить редкую птицу – дрофу.

На палубу вбегает девятилетняя дочь Таня.

ТАНЯ: Папá, папá!.. В третьем классе едет медвежонок в клетке, иди посмотри!.. А где же папá?

С.А.: Наверное, в каюте.

ТАНЯ: Нет, в каюте нет. Я обегала весь пароход – нигде не нашла. Думала, он здесь, наверху.

С.А.: Боже мой, Фёдор Фёдорович, что могло случиться?

КАУФМАН: Последний раз, я видел, как граф со старшими мальчиками сходил на берег. Объявили, что пароход будет долго нагружаться углём, и они решили прогуляться. Это было часа три назад. Я был уверен, что они давно вернулись.

С.А.: Какой ужас! Я так и ждала, так и ждала какого-нибудь несчастья от этой поездки!

КАУФМАН: (поспешно идёт к рубке, стучит в окно; обращается к вышедшему капитану) Господин капитан, у нас беда. Не можем найти графа Толстого и его сыновей. Есть подозрение, что они остались на берегу.

ТАНЯ: А вдруг Илья упал в воду?!.. Он такой шалун!.. И папá кинулся его спасать!.. Вдруг они утонули!.. (Плачет)

КАПИТАН: Если остались на берегу, приедут в Самару завтра, следующим пароходом.

КАУФМАН: А если, действительно, несчастный случай? Ведь ответственность ляжет на вас…

С.А.: Капитан, умоляю: прикажите вернуться!.. Мы заплатим за время, за лишний уголь… Представьте себе: они ночью останутся одни, без денег, в чужом городе, без тёплой одежды, без крыши над головой…

КАПИТАН: (поколебавшись, подходит к рубке, открывает дверь и командует) Задний ход!

Пароход делает широкую дугу по водной глади, плывёт назад. Пристань приближается. Издалека на ней видны три фигурки. Толстой, смущённый, стоит, положив руки на плечи сыновей. Десятилетний Сергей строго смотрит перед собой. Семилетний Илья рыдает.

ИЛЬЯ: Не подожда-а-а-али!.. Опять нас не подожда-а-а-али!..

Все трое поднимаются по опущенным сходням. Толстой виновато разводит руками, обращается к подбегающей жене.

Л.Н.: Хотел показать детям места моей юности, Казанский университет… Но город оказался так далеко от пристани… Прости, не рассчитал… Ты же знаешь, если чем-то увлекусь, время куда-то исчезает…

Софья Андреевна без слов обнимает его, прижимается щекой к груди. Таня грозит пальцем братьям. Учитель Кауфман, с Петей на руках, только качает головой. Капитан командует: «Полный вперёд!».

Сноска за кадром:

Русский человек воображает, что уж коли ему принадлежит одна шестая земного пространства, то времени, наверное, – пять шестых.

Неизвестный автор

Крупным планом – плуг взрезает сухую землю. Панорама раздвигается, и мы видим, что борозда тянется далеко-далеко по степи, образуя гигантский круг. Всё пространство вокруг скромного самарского хутора Толстых уставлено башкирскими кибитками, юртами, крестьянскими телегами. В центре – дюжина юных конников, на степных лошадках без сёдел, готовится к скачкам, устроенным графом Толстым. Он взмахивает платком, и кавалькада со свистом и гиканьем устремляется вдоль борозды в степь. Дети Толстых забрались на крышу семейного дормеза, вопят и машут руками. Внутри Софья Андреевна, прикрывшись платком, кормит грудью Петю. Толстой подходит к крестьянской телеге, усаживается на ней рядом с пожилым крестьянином.

Л.Н.: Ну что, Василий Никитич, в этом году опять одну пшеницу посеяли?

КРЕСТЬЯНИН: А как же, ваше сиятельство. Хлебушек – первое дело.

Л.Н.: Не выдержит земля такого. Ей нужны перемены: овёс, конопля, кукуруза, гречиха, просо. Даже картофель.

КРЕСТЬЯНИН: Это чёртовы яблоки, что ли? Ещё наши отцы против них бунтовали.

Л.Н.: И какой в этом году ждёте урожай?

КРЕСТЬЯНИН: А что ж, я так полагаю, не хуже, чем о прошлом годе будет.

Л.Н.: Что-то не верится. По моим расчётам получается, что голода вам зимой не миновать. Я проверял: запасов у мужиков нет никаких.

КРЕСТЬЯНИН: Это двистительно так, двистительно... Многие не умеют запасаться, не хотят думать далеко вперёд. А как же ты, кормилец, проверял?

Л.Н.: Ходил по домам в твоей Гавриловке, заворачивал в каждый десятый двор, опрашивал. Сколько хлеба собрали в этом году, какой запас с прошлого года, сколько едоков, сколько рабочих рук, сколько долгов, сколько недоимок. Получается, что нет никакой возможности у людей пережить зиму.

КРЕСТЬЯНИН: Ты, то есть, опрашивал, а мужик тебе отвечал – так что ли?

Л.Н.: Именно так.

КРЕСТЬЯНИН: Он отвечал, и ты ему верил?

Л.Н.: С чего бы он стал мне неправду говорить?

КРЕСТЬЯНИН: Ну, сам подумай – кто ты ему есть? Ты – барин, зачем пришёл – непонятно, какая тебе в этом корысть – ему невдомёк. Неужто он тебе станет свой запас открывать? Вдруг ты подсчитаешь на своих счётах и двистительно обложишь его новым налогом. Нет, ни за что он тебе правды не скажет. Явился бы ты ко мне – я бы не сказал.

Л.Н.: Всё равно, я ясно вижу, что беда идёт. Уже написал большую статью с призывом начать сбор пожертвований в пользу голодающим в Самарской губернии. Будет напечатана в обеих столицах, старой и новой.

КРЕСТЬЯНИН: Пожертвования – это всегда хорошо, никогда двистительно не помешают.

Издалека приближается топот копыт, свист и гиканье. Всадники завершают первый круг, растянувшейся вереницей уносятся на второй. Башкиры, кричат и машут руками своим, потом рассаживаются широким кругом на коврах, начинается музыка, пенье, пляски. Под звуки зурн и дудок танцоры выходят по очереди в открытое пространство, исполняют восточные танцы. Один музыкант исполняет старинные мелодии «горловым органчиком», его слушают с благоговением.

Софья Андреевна и учитель Кауфман прогуливаются среди табора, здороваются со знакомыми башкирами и казаками.

С.А.: Видите, Фёдор Фёдорович, кое-кто из башкир приехал с жёнами. Это я их уговорила, объяснила, как скучно женщинам проводить всю жизнь в кибитках и юртах. Они же ничего не видят в жизни, кроме лошадей и баранов. Наш знакомый мулла привёз всех троих. Я его благодарила, но, кажется, сделала одну глупость: похвалила буланую лошадку в его табуне. Забыла, что, по их обычаям, если гость что-то похвалит, надо ему это подарить.

КАУФМАН: Я тоже с трудом подчиняюсь их обычаям. Когда мы пируем у них, каждый раз с ужасом жду, что хозяин начнёт мне рукой совать в рот куски баранины.

С.А.: А детям это даже понравилось. Вчера за обедом они начали совать куски мяса в рот друг другу, и мне их было не унять. А вы опоздали к обеду – опять охотились?

КАУФМАН: Нет, ездил посмотреть на новую находку в степном кургане. Пахари нашли в земле наконечник старинного копья. Стали копать в этом месте – открылось древнее скифское захоронение. Скелеты человека и лошади, сбруя, оружие. Надо будет сообщить об этом учёным в Москве.

С.Н.: Обязательно. Кстати, мы, наконец, вчера доели дрофу, подстреленную вами. Она, действительно, очень вкусна. Не собираетесь снова попытать счастья?

КАУФМАН: Очень осторожная птица, очень чуткая. Буду пытаться, но ведь до отъезда уже осталось мало дней. И с детьми надо заниматься. А степная жизнь их так возбуждает, что они не могут сосредоточиться на учёбе. И надо мной постоянно хихикают. Открыли мою великую тайну: что у меня не свои волосы, а парик. Не понимаю, что тут смешного.

Они приближаются к кругу, в котором состязаются борцы. Двое башкир садятся друг перед другом, упираются подошвами, а руками хватаются за крепкую палку. Задача состоит в том, чтобы перетянуть соперника, заставить его встать на ноги. Вдруг в круге появляется Толстой, принимает участие в борьбе. Одного за другим он побеждает башкир, поднимает их на ноги. Но потом к нему приближается казачий старшина восьми пудов веса и усаживается напротив. Состязание начинается всерьёз. Шея Толстого напрягается, руки дрожат от усилий. Софья Андреевна в волнении следит за противоборством. Наконец, старшина перетягивает и поднимает Толстого на ноги. Тот натянуто улыбается и поздравляет соперника.

Снова топот копыт и крики «едут, едут!». Один за другим юные жокеи завершают скачку. Толстой вручает призы: заграничное ружьё, серебряные часы, шёлковый халат.

Гости благодарят хозяина, начинают разъезжаться. Молодой башкир подводит буланую лошадку к Софье Андреевне, вручает поводья Толстому.

Л.Н.: Что такое, зачем?

 



Конная фигура башкира с арканом

 

С.А.: Лёвочка, прости, это я дала такой промах. Похвалила лошадку в табуне муллы – и вот результат. Мне так неловко, я ведь знала про их обычай.

Л.Н.: Ничего, не расстраивайся. Я его до отъезда чем-нибудь отдарю. Но не могу передать тебе, как мне нравится эта их щедрость. В следующий раз, как приедет Фет и похвалит какую-нибудь корову в нашем стаде – тут же отдам её ему.

Сноска за кадром:

И кто захочет взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду; и кто принудит тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два.

Евангелие от Матфея, 5:40-41

Снова в Ясной Поляне. Сентябрь 1873. Толстой, в просторной крестьянской блузе, сидит в кресле. Перед ним художник, Иван Николаевич Крамской, за мольбертом. На полотне – набросок портрета углём.

Л.Н.: Я слышал, что лет десять назад молодой художник Крамской устроил в Академии настоящий бунт.

КРАМСКОЙ: Да не я один. Нас было четырнадцать студентов, которые отказались делать дипломную работу на заданную тему.

Л.Н.: А какая тема была у вас?

КРАМСКОЙ: (продолжая работать) Мне предложили написать «Пир в Валгалле». Мой профессор объяснял мне, что для художника здесь открываются огромные возможности. Тела воинов можно располагать в самых напряжённых и драматичных позах и сочетаниях. Он искренне не мог понять, как нам невыносимо наскучили все эти мифы – хоть греческие, хоть римские, хоть скандинавские. Мы вышли из Академии и вскоре образовали товарищество передвижных выставок. Оно, как вы наверное знаете, имеет нынче большой успех.

Л.Н.: Какой сюжет вы выбрали для последней выставки?

КРАМСКОЙ: В прошлом году я закончил и выставил картину «Христос в пустыне». Работал над ней несколько лет, много раз возвращался и переделывал.

 

Портрет художника Крамского

 

Л.Н.: Очень, очень хотел бы взглянуть на неё, хотя бы на фотографию. К образу и учению Христа я тоже возвращаюсь постоянно. Ни о ком так много не думаю последнее время, как о нём. Но должен признаться, что многие церковные истолкования Евангелия мне принять всё труднее и труднее.

КРАМСКОЙ: Какие, например?

Л.Н.: В первую очередь – когда благословляют и осеняют крестом оружие православного воинства. Перед полком, выступающим в поход, поднимают хоругвь с портретом Того, кто сказал «не противься злу насилием». Можно, конечно, говорить, что учение Христа трудно, что исполнять его – не каждому под силу. Но если и дальше утверждать, что он не произносил тех слов, которые сохранились в Священном писании, или, что они значат не то, что они значат, что тогда останется от Евангелия?

КРАМСКОЙ: Работая над своей картиной, я перечитывал Евангелие много раз, и бывали моменты, когда впадал в растерянность и смущение. «Не заботься о завтрашнем дне», «враги человеку – домашние его» – как это нужно понимать?

Л.Н.: А не приводило вас в смущение требование Христа: «Не клянитесь вовсе»? При том, что церковь заставляет клясться и присягу принимать под знаком креста? И ещё – чудеса. Непорочное зачатие, превращение воды в вино, воскрешение Лазаря – уверен, что всё это поздние добавки к легенде, вставленные новообращёнными эллинами. Именно чудесами дьявол в пустыне соблазняет Христа доказать истинность своего учения. «Преврати камни в хлеба», «бросься со скалы и не разбейся» – но Христос отвергает эти искушения. Вы в своей картине изобразили дьявола?

КРАМСКОЙ: Нет – только Христос сидящий, и камни кругом, и вечернее небо.

Л.Н.: И, конечно, имя художника: «Иван Крамской», так?

КРАМСКОЙ: Да, как водится.

Л.Н.: В старину так не водилось. Православный иконописец и подумать не смел бы поставить своё имя под иконой. Он священнодействовал кистями и красками. Ставить своё имя – это всё с Запада к нам пришло, от Рафаэлей с Леонардами. А кто это вам сказал, что Толстой живёт в полном одиночестве и никого к себе не подпускает?

КРАМСКОЙ: Так про вас говорят в Петербурге. Вот несколько лет назад, после невероятного успеха «Войны и мира», Третьяков попросил через Фета у вас разрешения написать ваш портрет – и вы отказали.

Л.Н.: И на этот раз вы решили...

КРАМСКОЙ: Я, конечно, не посмел бы вторгнуться к вам незваным. Снял дачу неподалёку, на той дороге, по которой вы – как мне сказали – иногда проезжаете верхом. Надеялся незаметно сделать несколько набросков, а потом изобразить вас на лошади, в кафтане.

Л.Н.: Точно какого-нибудь генерала перед боем – нет уж, избавьте. Хорошо, что Соня узнала о вашем пребывании в наших краях и пригласила в дом. Скоро сюда приедет совещаться целая ватага сельских учителей, тогда сами убедитесь, что слухи о затворничестве Толстого – полная ерунда.

КРАМСКОЙ: Вы сейчас работаете над новым произведением? В столице ждут роман из эпохи Петра Первого.

Л.Н.: Нет, начал другое – из нашей современности. Действие будет происходить в обеих столицах и в деревне. Я городскую жизнь не люблю, боюсь, как бы это не отразилось в романе. Постараюсь следить за собой. Надеюсь, что и наши с вами разговоры помогут мне лучше понять современный Петербург, особенно молодёжь, которую я хуже знаю.

КРАМСКОЙ: Многие мои друзья, прочитав «Войну и мир» заразились от ваших героев – от Пьера, от князя Андрея – привычкой вглядываться в собственные настроения, в свой характер. И кое-кто жаловался на то, что это оказывает на душу иссушающий эффект.

Л.Н.: Я, знаете ли, смолоду стал преждевременно анализировать всё, включая и собственные чувства, и немилостиво разрушать. Часто боялся, думал – у меня ничего не останется целого. Но вот я старею, а у меня целого и невредимого много больше, чем у многих моих сверстников, веривших во всё, что я нещадно разрушал.

Открывается дверь, и Софья Андреевна вносит поднос с пирожками и сливками. Ставит поднос на стол, смотрит на портрет на мольберте.

С.А.: Лёвочка, Иван Николаевич работает над твоим портретом только второй день, а уже успел разглядеть, каким ты можешь быть грозным. Думаю, из всех евангельских заповедей трудней всего тебе будет выполнить «не судите, да не судимы будете».

Л.Н.: Я эту заповедь понимаю так: «Не участвуйте в судах человеческих». Хотя сам, грешный, был уже много раз и присяжным, и даже защитником.

КРАМСКОЙ: Как же мы тогда должны понимать слова «кто же гневается на брата своего напрасно, подлежит суду; кто же скажет брату своему рака, тот подлежит синедриону». Разве здесь Христос говорит не о человеческих судах?

С.А.: Наконец-то! Наконец-то есть кто-то, кто знает Евангелие не хуже Льва Николаевича и может ему возразить. Но портрет ваш, Иван Николаевич, уже сейчас производит на меня сильнейшее впечатление. Как жаль, что вы должны увезти его Третьякову в галерею.

КРАМСКОЙ: Если вы захотите, я могу сделать для вас второй вариант. Или просто копию.

С.А.: О, это было бы чудесно. Лёвочка, я знаю, ты терпеть не можешь фотографироваться. Но разреши Ивану Николаевичу сделать копию, пожалуйста. Ты так часто в отъезде – я буду смотреть на неё и легче перенесу разлуку.

Л.Н.: Ну, хорошо, уступаю. Но это ни в коем случае не должен быть подарок, Иван Николаевич. Мы обязательно оплатим труд художника.

КРАМСКОЙ: Третьяков оплачивает этот заказ очень щедро, так что я никак не буду в убытке. Но если вы настаиваете...

Л.Н.: Да-да, непременно.

Вместо сноски за кадром – знаменитый портрет Толстого работы И.Н. Крамского (1873)

Санная кибитка подъезжает к крыльцу Яснополянского дома. Из неё выходят Дмитрий Алексеевич Дьяков, его дочь Маша и её гувернантка, Софеш (Софья Робертовна Войткевич, 29 лет). Оживлённо переговариваясь, они вносят в дом чемоданы.

ДЬЯКОВ: (поднимаясь по лестнице) А ну, принимайте незваных!

Вбегает в верхнюю залу и застывает на пороге. Вся семья Толстых, одетая в чёрное стоит вокруг стола. Горят свечи. На столе – маленький гроб, обитый серебристой тканью. Неподвижное тело Пети одето в белое платьице. Ручки с потемневшими ногтями сложены, золотистые волосы кудрявятся на висках и на лбу. Софья Андреевна, отнимает платок от глаз, идёт навстречу Дьякову, обнимает его.

С.А.: (негромко) Как это случилось – Бог знает. Больше всего похоже на круп. Началось хрипотой, которая усиливалась всё более и более, и через двое суток его унесло. Последний час хрипота уменьшилась, и он как бы тихо заснул. Страдал, кажется, мало, спал очень много во время болезни. Ни судорог, ни мучений – и за то слава Богу. Я хожу как потерянная, всё жду услыхать, как бегут быстрые ножки и как кличет меня его голосок.

ДЬЯКОВ: Господи, горе-то, горе какое! А мы врываемся со своими криками, ничего не зная, ехали в Москву, решили завернуть к вам…

Маша и Софеш осторожно входят в залу, обнимают по очереди заплаканных детей, Толстого, прислугу. Толстой подходит к Дьякову, прижимает его к груди.

Л.Н.: Это очень хорошо, что вы приехали, очень хорошо. Вместе поедем в церковь. Первая смерть за одиннадцать лет в нашей семье. Соне особенно тяжело. Ни один ребёнок, кажется, не был так к ней привязан, как этот.

 

И.Н.Крамской. Портрет Л.Н.Толстого (1873)

 

С.А.: И ни один не сиял таким весельем и такой добротой. Во все грустные часы, во все минуты отдыха после ученья детей, я брала его к себе и забавлялась им, как никем другим.

Девятилетняя Таня подходит к родителям, берёт руку Дьякова.

ДЬЯКОВ: Бедная, бедная моя крестница! Потеряла братика… Ну, не плачь, утешься…

ТАНЯ: Сначала у нас щенок заболел, а потом Петя. Щенку давали молоко с хлебом, он не хотел есть и Петя старался его заставить. У нас проходная внизу с каменным полом, я видела, как Петя там учил щенка: сам брал кусочки хлеба из чашки и совал ему в мордочку. Тот не хотел, тогда Петя сам стал есть, показывал ему. Я ему велела не есть из щенячьей чашки.

ДЬЯКОВ: Молодец, правильно. А куда же нянька смотрела?

Л.Н.: Марья Афанасьевна уже совсем стара, ей за детьми не углядеть. А другой няньки у нас нет.

С.А.: Ты сказал, что это первая смерть в нашей семье. А Танина Даша? Кузминские тоже наша семья. Вот год какой страшный… Весной – Даша, осенью – Петя.

Л.Н.: Когда я писал Тане Кузминской утешительное письмо, то призывал её не стараться забывать все тяжёлые минуты, которые она пережила, а жить всегда с ними. Потому что в смерти близкого существа, особенно такого прелестного существа, как ребёнок, есть удивительная, хотя и печальная, прелесть. Зачем жить и умирать ребёнку? Это страшная загадка. Одно для меня есть объяснение: мы должны делаться лучше после этих горестей. Главное, без ропота, а с мыслью, что нам нельзя понять, что мы и зачем, и только смиряться надо. Смерть – это только одна из важных ступеней в жизни, через которую должны пройти все люди.

ДЬЯКОВ: Конечно, мы непременно поедем с вами в церковь. Но ты-то как, Лёвочка? Я помню, как ты нападал на вашего попа и на обряды вообще.

Л.Н.: Год назад я ездил к брату Сергею, потому что у него тоже умер ребёнок. Он тоже против обрядов, но мать настояла, чтобы всё было по церковному. И потом я подумал: ну, а что бы брат сделал, чтобы вынести, наконец, из дома разлагающееся тело ребёнка? Как вообще прилично кончить дело? Лучше нельзя, как с панихидой, с ладаном и так далее. Хочется вполне выразить значительность и важность, торжественность и религиозный ужас перед этим величайшим в жизни каждого человека событием. И я тоже ничего не могу придумать более приличного для всех возрастов, как обстановка религиозная. Для меня, по крайней мере, эти славянские слова отзываются совершенно тем самым метафизическим восторгом, который ощущаешь, когда задумываешься о нирване. Религия уже тем удивительна, что она столько веков, стольким миллионам людей оказывала ту услугу, наибольшую услугу, которую может в этом деле оказать что-либо человеческое.

Софья Андреевна с благодарностью обнимает мужа, прижимается щекой к его груди. Потом Толстой и Дьяков поднимают гробик и начинают выносить его из залы.

Сноска за кадром:

Кажется, чем-то лёгким придавлено горе на земле, и когда-нибудь все заплачут и прижмутся друг к другу… Одно горе делает сердце человеку.

Андрей Платонов

Квартира Екатерины Фёдоровны Тютчевой в Москве, март 1874. Входит Толстой. Хозяйка (ей около сорока) встаёт ему навстречу, подаёт руку для поцелуя.

ТЮТЧЕВА: Самарин прислал записку, что дела задержат его на полчаса. Вот и хорошо – вы хоть расскажете немного про свою жизнь. Сколько мы не виделись? Кажется, восемь лет. (Звонит в колокольчик, говорит вошедшей горничной) Ксюша, можно подавать чай.

Л.Н.: Вы всё та же: даже не спросили меня, хочу ли я чаю или чего-нибудь другого.

ТЮТЧЕВА: В моём доме в этот час пьют чай. Если вы не захотите, то просто не станете пить. Впрочем, это правда. Все Тютчевы от рождения – тираны.

Л.Н.: А знаете ли, что я случайно встретился с вашим отцом в вагоне поезда года за два до его смерти. Мы проговорили с ним часа четыре. Какой мудрый был старик и какой поэт!

ТЮТЧЕВА: Но в домашних условиях – ужасно тяжёлый. Особенно страдала от него моя старшая сестра – Анна. Он всё пытался убедить её, что её радостное приятие жизни – чистое лицемерие, а на самом деле она пронизана таким же сплином, как он сам.

Л.Н.: Тем не менее, поэт он был великолепный. Я ставлю его выше Пушкина.

ТЮТЧЕВА: «Ставите»? Я понимаю, как поэта можно ценить, любить, как им можно зачитываться. Но расставлять по ступенькам признания и славы – это мне кажется должно остаться в ведении читающих поколений.

Л.Н.: Нет, а я верю в абсолютность эстетической шкалы. Конечно, могу ошибаться, могу менять свои мнения. Но никогда не соглашусь с тем, чтобы одному нравилось одно, другому – другое. Есть настоящие произведения искусства, а есть фальшивки, подделки, подражания.

Горничная вкатывает столик с чайными приборами, разливает чай. Толстой, поколебавшись берёт чашку, пьёт.

ТЮТЧЕВА: Во всяком случае, вы знаете, что на моей шкале ваши писания стоят очень высоко. Помните, я выражала свой восторг уже по поводу «1805 года». Но когда прочла роман целиком, несколько недель ходила как в трансе. И сейчас была очень польщена тем, что вы захотели прочесть нам с Самариным главы из нового романа.

 

 Екатерина Федоровна Тютчева

 

Л.Н.: Скажу вам по совести, что выбрал вас двоих потому, что вы оба обладаете умом холодным, тонким и при этом необычайно честны в выражении своих чувств.

ТЮТЧЕВА: Тем не менее, этих замечательных свойств мне оказалось недостаточно пятнадцать лет назад для того, чтобы завлечь вас под венец. А ведь слухи про нас ходили упорные, сестра Анна писала мне, что будет счастлива иметь такого зятя. Но, видимо, судьбе это не было угодно.

Л.Н.: Да, я много раз порывался, но так и не решился сделать предложение.

ТЮТЧЕВА: А знаете – почему? Потому что предчувствовали, что получите отказ. Я была довольно молода, но уже успела – сумела – разглядеть вашу главную страсть. Разглядела – и испугалась.

Л.Н.: Да? Какова же моя главная страсть?

ТЮТЧЕВА: Учить, наставлять, вести, исправлять, переделывать. Это знаете, не каждая выдержит. Ваша жена должна быть ангелом, чтобы сносить такое.

Л.Н.: Так или иначе, моя страсть к учительству на сегодняшний день нашла самое непосредственное применение. Я по уши погружён в создание народных школ, в разработку новых методов обучения грамоте, в писание и печатание учебников. Академия наук даже удостоила меня званием почётного члена, и мне это польстило, хотя я напоминал себе, что Пушкин не был членом, а вот Пыпин – академик.

ТЮТЧЕВА: Читая ваши произведения, я часто поражаюсь именно тем, как вам удаётся задавить свою страсть, очистить текст от всякого морализаторства. Вы мне рассказывали, что переделываете каждую вещь по многу раз. Эта постоянная неудовлетворённость собой должна тоже быть нелегка для окружающих.

Л.Н.: Но согласитесь, что и в вашем характере были свойства, которые могли насторожить.

ТЮТЧЕВА: Интересно – какие же?

Л.Н.: Помню, после одной встречи я сделал запись в дневнике про вас: «К.Т. любит людей потому, что ей Бог приказал... Но мне это не всё равно, а досадно...»

В этот момент открывается дверь и входит Юрий Фёдорович Самарин (55 лет) – известный общественный деятель, полемист, законовед, славянофил.

САМАРИН: Простите великодушно – не было никакой возможности вырваться с заседания земской комиссии. Я ведь там председателем. Вот уже неделю спорим о проекте податной реформы. Лев Николаевич, как отрадно видеть вас в Москве и по такому замечательному поводу – новый роман!

Л.Н.: А я, Юрий Фёдорович, рад случаю лично выразить вам самое горячее одобрение по поводу вашей замечательной книги «Иезуиты и их отношение к России».

ТЮТЧЕВА: Иезуиты сами вызвали русских на полемику – и вот получили. Но что же – начнём? Лев Николаевич, вам удобно там на диване? Достаточно света?

Л.Н.: Да, вполне. Я буду пропускать те главы, которые не вполне доработаны, просто перескажу содержание. Итак, глава первая. «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему. Всё смешалось в доме Облонских. Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме француженкой-гувернанткой, и объявила мужу, что не может жить с ним в одном доме...»

Автор оставляет на волю и вкус режиссёра вопрос о том, каким приёмом вместить многочасовое чтение в две-три минуты экранного времени. Он даже не возражает, если будет решено использовать фрагменты из разных экранизаций «Анны Карениной» – с Гретой Гарбо, с Вивьен Ли, с Жаклин Биссет, с Татьяной Самойловой. Но всё же хотелось бы, чтобы два отрывка из текста романа прозвучали.

Л.Н.: «...Ну что же? Неужели между мной и этим офицером-мальчиком существуют и могут существовать какие-нибудь другие отношения, кроме тех, какие бывают с каждым знакомым?» Она презрительно усмехнулась и опять взялась за книгу; но уже решительно не могла понимать того, что читала. Она провела разрезным ножом по стеклу, потом прижала его гладкую и холодную поверхность к щеке и чуть вслух не засмеялась от радости, вдруг беспричинно овладевшей ею. Она чувствовала, что нервы её как струны натягиваются всё туже и туже на какие-то завинчивающиеся колышки...»

Второй – заключительный – отрывок:

«– Может быть, я ошибаюсь, – сказал Алексей Александрович. – В таком случае я прошу извинить меня.

– Нет, вы не ошиблись, – сказала она медленно, отчаянно взглянув на его холодное лицо. – Вы не ошиблись. Я была и не могу не быть в отчаянии. Я слушаю вас и думаю о нём. Я люблю его, я его любовница, я не могу переносить, я боюсь, я ненавижу вас... Делайте со мной, что хотите.

И, откинувшись в угол кареты, она зарыдала, закрываясь руками. Алексей Александрович не пошевелился и не изменил прямого направления взгляда. Но всё лицо его вдруг приняло торжественную неподвижность мёртвого, и выражение это не изменилось во всё время езды до дачи».

В наступившей тишине Тютчева подходит к Толстому, берёт его лицо в ладони и целует в лоб. Он – взволнованный – целует ей руку.

ТЮТЧЕВА: Пойдёмте в столовую. Немного придём в себя и будем обсуждать за ужином.

САМАРИН: Да-да, будем обсуждать, говорить, думать... Но одно мне не терпится высказать уже сейчас: пятьдесят лет назад Татьяна Ларина совершила нечто неслыханное в тогдашнем обществе – сама обратилась к предмету своей страсти с любовным письмом. И сегодня мы уже не смотрим на такой поступок как на что-то предосудительное. Мне думается, что и Анна Каренина произведёт такой же переворот. Сегодня все бесчисленные адюльтеры и измены общество терпит до тех пор, пока они остаются под покровом тайны. Право женщины открыто заявить о своей любви, её право оставить нелюбимого мужа – вот что представляется абсолютно немыслимым и недопустимым. О, какие споры и страсти загорятся вокруг этого романа!..

Все трое уходят из комнаты.

Сноска за кадром:

Талант похож на стрелка, попадающего в такую цель, которая недостижима для других; гений похож на стрелка, попадающего в такую цель, до которой другие не в состоянии проникнуть даже взором.

Артур Шопенгауэр

Ясный осенний день (1874). Вода из пруда льётся на мельничное колесо, убегает в ручей. Внутри мельницы Фет и Толстой беседуют, сидя за столом.

ФЕТ: Никогда я не думал, что продажа мельницы выльется для меня в такую мороку. Верхний пруд принадлежит одному владельцу, нижний – другому, и как делить воду для мельницы – никто понять не может. Сегодня, наконец, посредник обещал приехать и решить дело. Но, видимо, опять обманет. Подождём ещё полчаса – и тогда поедем домой обедать.

Л.Н.: Помните, несколько лет назад вы прислали мне письмо, в котором был горестный вопль: «Я один! Один! Приезжайте!». А я читал и думал: «Один – вот счастливец». У нас тогда был полон дом народу, никакой надежды на уединение, столь необходимое для работы. Да и сейчас мало что изменилось. Думал осенью закончить свою «Анну» – куда там! Роман только-только берёт разгон.

ФЕТ: Это замечательно. Все ваши почитатели ждут его с нетерпением. А как здоровье домашних? Как бесценная Софья Андреевна?

Л.Н. Рожденье Николеньки помогло ей утешиться и она уже не так горюет о смерти Пети. Но написала сестре, что ей стала близка мысль о том, что рядом с ямой, куда опустили её ребёнка, опустят и её. Ещё она огорчается, что я трачу столько времени на школьные дела и на «Азбуку», а не на роман. Даже отказалась переписывать тексты, которые я готовлю для учебников. Говорит: «Пусть писарь переписывает двадцать раз "Маша ела кашу"».

ФЕТ: Что хозяйство? Как идут дела в самарском имении?

 

А.А.Фет

 

Л.Н.: В первые два года я понёс убытка тысяч на двадцать. Потом, если помните, в прошлом году в тех местах была засуха и неурожай, я даже опубликовал статью с призывом о помощи. Люди откликнулись, всего деньгами и хлебом набрали чуть ли не два миллиона рублей. Нынешний год урожай огромный во всей Самарской губернии, и одно только место обошли дожди – это моё имение. А у меня был большой посев и опять большой убыток.

ФЕТ: Вы, Лев Николаевич, всё ещё верите, что хозяйство можно вести без личного присмотра, поручать нанятому управляющему. Боюсь, это иллюзия. Вы наезжаете туда на две-три недели – за такой короткий срок невозможно даже понять, что идёт не так, в чём причина неудач. Я и мельницу продаю только потому, что понял: не смогу уделять ей столько времени, сколько необходимо.

Л.Н.: Вот и брат Сергей надо мною посмеивается. Говорит: «Лёвочке хорошо. Он наймёт пьяницу Тимофея управлять самарским имением, понесёт на этом убытку на тысячу рублей. Потом опишет Тимофея в рассказе и заработает две тысячи. Чистая прибыль в тысячу рублей. Я-то себе такого не могу позволить». Но вообще-то, я не понимаю: разве управляющий сам не заинтересован в том, чтобы имение было доходным?

ФЕТ: Он, может быть, и рад был, но ведь никакой реальной власти над крестьянами и нанятыми у него теперь нет. В прежнее время, мы, помещики, при крепостном праве вели своё хозяйство с усовершенствованиями; и сушилки, и веялки, и возка навоза, и все орудия – всё мы вводили своею властью, и мужики сначала противились, а потом подражали нам. Теперь же у нас отняли власть, то и хозяйство наше должно опуститься к самому дикому первобытному состоянию.

Л.Н.: Да почему же? Если оно рационально, вы можете наймом вести его.

ФЕТ: Нанятый рабочий не хочет работать хорошо и работать хорошими орудиями. Рабочий наш только одно знает – напиться как свинья пьяный и испортить всё, что вы ему дадите. Лошадей опоит, сбрую хорошую оборвёт, колесо шинованное сменит, пропьёт, в молотилку шкворень пустит, чтобы её сломать. Ему тошно видеть всё, что не по его. От этого и спустился весь уровень хозяйства. Земли заброшены, заросли полынями или розданы мужикам, и где производили миллион, производят одну треть этого. Общее богатство уменьшилось – от того и голод.

Л.Н.: В том, что вы говорите, есть много справедливого. Я сам, когда занимаюсь хозяйством в Ясной Поляне, оказываюсь в постоянном противоборстве с мужиками, которое очень изматывает меня. Пошлю их скосить сено, выбрав плохие десятины, проросшие травой и полынью, – мне скосят подряд лучшие семенные десятины. Пошлю сеноворошилку трясти сено – её сломают на первых рядах и будут говорить мне: «Не извольте беспокоиться, бабы живо растрясут». Лошадей запустят в пшеницу, потому что ни один работник не хочет быть ночным сторожем, а если согласится, то непременно заснёт. Трёх лучших тёлок этим летом окормили, потому что без водопоя выпустили на клеверную отаву, и в утешение рассказывали мне, как у соседа в три дня сто двенадцать голов выпало.

ФЕТ: Вот видите. И на какие только хитрости нам приходится пускаться, чтобы получить от них нужную работу. Мне по договору мир согласился засеять три поля, а потом закобенились и отказались. Я, не говоря худого слова, привёз полдюжины нанятых с хорошей сеялкой и пустил их на первое поле. Немедленно староста прибежал, спрашивает «кто такие?». «Это, говорю ему, рабочие, нанятые мною из соседнего уезда. Только они ох, какие дорогие! Но это ничего – счёт за их работу я вам пришлю и по суду заставлю оплатить. Потому как вы нарушили условия нашего договора». «Нет, говорит староста, так мы не хотим. Мы уж лучше сами засеем».

Л.Н.: Я тоже раньше требовал, настаивал, заставлял замерять, сколько возов в стоге сена, и пересчитывать. Но однажды сказал себе: «А ведь то, чем я занимаюсь – дело самое недостойное. Ведь в сущности, в чём состоит борьба? Я дерусь за каждый свой грош, а они – только за то, чтобы работать спокойно и приятно, то есть так, как они привыкли. В моих интересах – чтобы каждый работник сработал как можно больше, при том, чтобы не забывался, чтобы старался не сломать веялки, конных граблей, молотилки. Мужику же хочется работать как можно приятнее, с отдыхом, и главное – беззаботно».

ФЕТ: Мужики тоже – ох, какие разные бывают! Вы сами, Лев Николаевич, описали в «Утре помещика» лентяя Давыдку, которого никакими силами – ни побоями, ни уговорами – нельзя заставить работать. Как он у вас там слезает с печи и лицо подставляет – «нате, бейте! А работать всё равно не буду». А рядом – старик Дутлов, у которого посеянное всходит, скотина плодится, женатые сыновья помогают, дом – полная чаша. Но и он никогда не согласится вступить с пришедшим к нему помещиком в совместную торговую сделку. Потому что видит его наивность и идеализм и веру в то, что всё можно осуществить по доброму и благородному. Он же себе такой моральной роскоши позволить не может.

Л.Н.: Я, Афанасий Афанасьевич, догадываюсь, что вы о моих хозяйственных талантах невысокого мнения. И сегодня это для меня огорчительно, потому что я как раз имел в виду просить у вас в долг десять тысяч рублей. Очень захотелось купить участок земли около Никольского, пока он продаётся задёшево.

ФЕТ: Свободных десяти тысяч у меня, конечно, нет. Можно было бы переговорить с братом, но я этого делать не стану. Потому что боюсь, как бы эти одолженные – и долго неотдаваемые – десять тысяч не легли между нами тяжёлым камнем. А это для меня самое страшное, что только может быть, – потерять дружбу с вами.

Л.Н.: Очень, очень понимаю ваши опасения и ничуть не сержусь.

ФЕТ: Вы сами отмечали не раз исключительно интуитивный характер моих поэтических приёмов. Но школа жизни развила во мне до крайности и рефлексию в вопросах практических. В жизни я не позволю себе ступить шагу необдуманно. И благодаря этому осуществил наконец свой жизненный идеал: жить в прочной каменной усадьбе, совершенно опрятной, над водой, окружённой значительной растительностью. Затем иметь простой, но вкусный и опрятный стол и опрятную прислугу без сивушного запаха. При этом у меня уединенный кабинет с отличными видами из окон, бильярдом в соседней комнате, а зимой – цветущая оранжерея. Хозяйство моё полевое идёт сравнительно настолько хорошо, насколько позволяют наши экономические безобразия.

Л.Н.: Мне остаётся только позавидовать вашему душевному покою и удовлетворённости своими условиями.

ФЕТ: А вы разве можете жаловаться на свои домашние обстоятельства? Как мне бывает хорошо в вашем оазисе! Графиня, с её прелестными волосами, Илья-богатырь, Лёвочка-младший, читающий стихи про лесного царя. Охота вам брать на себя роль медведя, ломящего зря всё, что люди считают неприкосновенным и заповедным.

Л.Н.: Очень надеюсь рано или поздно найти прочную почву под ногами души. А пока, видимо, придётся мне уступить настояниям Каткова и продать ему незаконченную «Анну» для «Русского вестника». Он как раз предлагает аванс в десять тысяч. Поеду в Москву с первыми главами, и мы ударим по рукам.

Раздаётся топот копыт, и под окнами мельницы появляется посыльный. Он снимает шапку и со словами «От их благородия письмо» передаёт Фету пакет в открытое окно. Фет читает и горестно качает головой.

ФЕТ: Так я и знал! Теперь он пишет, что в одиночку не может такое дело решить. Будет собирать целый консилиум: исправника из Ливен, депутата от купечества, трёх свидетелей дворян и трёх купцов и даже священника. И всех их моей Марии Петровне придётся кормить! Нет, едем скорее домой, пока у меня желчь не разлилась от злости.

Сноска за кадром:

Хозяева постоянно жалуются на стачки рабочих, но сами всегда и повсеместно находятся в своего рода молчаливой и единообразной стачке с целью не повышать заработной платы рабочих выше её существующего размера.

Адам Смит

Зимний вечер в Ясной Поляне, февраль 1876. В гостиной – Толстой, Софья Андреевна и приехавший в гости Сергей Семёнович Урусов (49 лет) – князь, генерал-майор в отставке, старинный друг Толстого по Севастопольской кампании. Здесь же десятилетний Илья.

Л.Н.: Вот, Ильюша, бери пример с Сергея Семёновича: вырастай такой же длинный-длинный. Тогда все тебя будут бояться и никто не посмеет обидеть.

УРУСОВ: И вдобавок носи башмаки с такими же высокими каблуками, как у меня. Рост – главное украшение мужчины.

С.А.: Уж лучше пусть поучится у вас, Сергей Семёнович, мастерству шахматной игры. Даже если не станет чемпионом, как вы, про него будут говорить: «ученик князя Урусова».

Л.Н.: Я сам люблю шахматы, но с Сергеем Семёновичем сяду играть, только если он даст мне коня вперёд.

ИЛЬЯ: Вы всегда меня учите, что надо заниматься только полезными делами. А какая кому польза от шахмат?

Л.Н.: А вот я тебе расскажу случай. Во время Севастопольской компании бились мы с англичанами за одну траншею несколько дней. То мы одолеем, то они. Уже несколько сот человек погибло в боях. И тогда полковник Урусов, вот этот самый Сергей Семёнович, пришёл к генералу Сакену и говорит: «Давайте предложим англичанам вместо следующего боя сыграть в шахматы на эту траншею». Жаль, генерал не оценил его предложение, только рассердился и прогнал. А ведь как бы хорошо было: все народы решали бы свои споры не войной, а шахматами.

С.А.: Ильюша, тебе пора спать. Завтра я буду спрашивать с тебя урок по французскому, так что лучше подготовься с утра. (Ильюша уходит, поджав губы.)

УРУСОВ: Как вы здесь зимуете? Не получал вестей от вас уже несколько месяцев.

С.А.: Только-только начинаем приходить в себя после всех несчастий. Подумайте: в течение двадцати месяцев трое детей умерли один за другим: Петя, Николенька, Варвара. Последняя, почитай, и двух часов не прожила. Да ещё две всеми любимые тётушки, жившие у нас. Вы сами потеряли единственную дочь, знаете, что такое – смерть близких.

Л.Н.: В ноябре Соня сама чуть не отдала Богу душу. Началось с коклюша, а потом разыгралось воспаление брюшины. Из-за этого и дочь Варвара родилась преждевременно и вскоре померла.

С.А.: Петя умер легко, за два дня. Но Николенька так мучился головной водянкой, что сердце разрывалось смотреть.

Л.Н.: Смерть – вообще великая загадка, но смерть маленьких невинных детей – это что-то непостижимое.

УРУСОВ: Помните, у Иоанна, в девятой главе ученики спрашивают Христа про слепорождённого: «Он ли согрешил или родители его, что родился слепорождённым?» И как мудро Христос отвечает: «Ни он не согрешил, ни родители, а это чтобы явились дела Божии». Да, в таких горестях, какие обрушились на вас, вера в Бога – единственная опора и утешение.

Л.Н.: Мы с вами много, Сергей Семёнович, на эту тему беседовали – и в письмах и за столом. И я вам сознавался, что в моих попытках обрести веру ничто так меня не отвращало и не отталкивало от религии, как когда меня старались обращать, объясняя мне религию. Чем больше объясняли, тем мне становилось темнее. Другое дело, когда сталкиваешься с человеком, искренне верующим. Такой человек ничего не доказывает и не объясняет, а только верит, и ты чувствуешь, что он счастливее тех, кто не имеет его веры. Этого счастья веры нельзя приобрести усилием мысли, а надо получить его чудом.

УРУСОВ: Да, мы говорили об этом, и я покаялся перед вами и обещал, что больше ничего возражать и объяснять не стану. Видимо, мною двигала гордость, что я попытался взять на себя роль проповедника. Но вы, пожалуйста, пишите мне о своём душевном состоянии – мне это крайне важно и интересно.

Л.Н.: Тётушка Александра Андреевна написала мне из Петербурга, что не знает, во что я верую. Я ей ответил, что – страшно сказать – ни во что из того, чему учит нас религия. А вместе с тем, я не только ненавижу и презираю неверие, но не вижу никакой возможности жить без веры. И я строю себе понемножку свои верования, но они все, хоть и тверды, но очень неопределённы и неутешительны. Требования моего ума оказываются несовместимы с ответами, даваемыми христианской религией.

УРУСОВ: А как подвигается «Анна Каренина»? Когда я держал корректуры «Войны и мира» в Москве, как было хорошо! Первый читатель, шёл точно охотник по свежей пороше. Грустно мне, что новый роман поручен вами другим.

Л.Н.: У Каткова в «Русском вестнике» свои правила, свои корректоры, я устаю с ним спорить. Но вообще «Анна» моя надоела мне хуже горькой редьки. Я с ней вожусь как с воспитанницей, которая оказалась дурного характера. Однако не могу себе позволить заниматься ничем другим. Боюсь, что весной необходимая серьёзность для занятия таким пустым делом оставит меня. Не кончу раньше будущей зимы. Летом же буду заниматься теми философскими и религиозными работами, которые у меня начаты не для печатанья, а для себя.

С.А.: В августе нас навещал молодой философ Владимир Соловьёв, сын знаменитого историка. Они с Лёвочкой беседовали часами.

Л.Н.: Он, конечно, мыслит не по шаблону, и часто у него мелькают интересные соображения. Моё знакомство с ним очень много дало мне нового, расшевелило во мне философские дрожжи. Но Соловьёв слишком уж верит в науку. Я ему пытался доказывать, что целью настоящей науки может быть только одно: открыть, что хорошо всегда, везде, всем людям. А все эти нынешние астрономии, физики, математики, химии – так, барская забава от скуки.

УРУСОВ: Но как же вы хотите, чтобы что-то одно было хорошо для всех людей? Я, например, жить не смогу без шахмат, но есть миллионы людей, которые даже не знают, что это такое. В молодости человеку нужно и полезно одно, в старости – другое. Вы и многие наши друзья просто помешаны на охоте, а Софья Андреевна едва терпит эту нашу забаву. Была бы её воля – наверное, отняла бы у нас все наши ружья и собак.

С.А.: Когда меня ещё брали на охоту, моим главным удовольствием было – спугнуть зайца, чтобы он успел удрать.

УРУСОВ: Но шутки шутками, а я очень был бы рад прочесть то, что вы напишете по этим вопросам.

Л.Н.: Ловлю вас на слове и в конце лета непременно пришлю.

Сноска за кадром:

Разум понял, что он не всё может понять, – и в признании этого великая его заслуга, честь и достоинство его, истинный его патент на благородство... Он не видит больше оснований с верой враждовать и склонен даже протянуть ей руку. Но вера медлит...

Георгий Адамович

Ужин в квартире Петра Ильича Чайковского в Москве. За столом – Чайковский (ему в 1876 году 36 лет), Николай Григорьевич Рубинштейн (41 год), Толстой, Екатерина Тютчева и ученик Чайковского – Сергей Иванович Танеев (20 лет). Затихают последние аккорды Первого квартета Чайковского (D-дур).

Л.Н.: Как я вам благодарен, господа, что вы устроили для меня этот концерт! Такого счастливого вечера давно уже не было в моей жизни. Пётр Ильич, на последних звуках анданте Первого квартета я не мог сдержать слёз. Да вы сами видели.

ЧАЙКОВСКИЙ: И для меня, Лев Николаевич, узнать, что автор «Казаков» и «Войны и мира» ценит мою музыку – ни с чем не сравнимое счастье. Польщён необычайно. И вообще ваш визит для всех нас – событие знаменательное.

 

Петр Ильич Чайковский

 

РУБИНШТЕЙН: А вы заметили, как старались сегодня музыканты? Они играли в этот вечер, как никогда. Вы можете из этого вывести заключение, Лев Николаевич, что пара ушей такого великого художника, как вы, способна воодушевить артистов в сто раз больше, чем десятки тысяч ушей обычной публики. Вы один из тех писателей, которые заставляют любить не только свои сочинения, но и самих себя. Видно было, что, играя так удивительно хорошо, они старались для очень любимого и дорогого человека.

Л.Н.: В том, что звучало сегодня в зале, мне явно слышался искренний голос души композитора. Как много вещей сочиняется не по внутреннему побуждению, а с расчётом на эффект. Однако тот, кто насилует свой талант с целью понравиться публике и заставляет себя угождать ей, – тот не вполне художник, его труды непрочны, успех их эфемерен.

ЧАЙКОВСКИЙ: Как это верно! Именно такие мысли приходили мне в голову, когда я на днях перечитывал стихи вашего отца, Екатерина Фёдоровна. Вот уж кто слышал только внутреннее побуждение, кто не кокетничал перед читателем. Мечтаю написать романс на его стих «Как над горячею золой / дымится свиток и сгорает...» Но всё никак не ухватить правильную тональность.

ТЮТЧЕВА: Как жаль, что вы не успели сделать это при жизни отца. Он был большим поклонником вашей «Ундины».

Л.Н.: Если вы позволите, Пётр Ильич, я пришлю вам записи народных песен, которые я собирал последнее время. Мне было бы очень интересно узнать ваше мнение о возможности составления и издания сборника с нотами.

ЧАЙКОВСКИЙ: Буду очень рад ознакомиться. Хочу лишь предупредить, что народные песни следует записывать, насколько возможно, согласно с тем, как их исполняет народ. Чаще всего мне присылают песни, искусственно и насильственно втиснутые в правильный размеренный ритм. А ведь только русские плясовые песни имеют ритм с правильным и равномерно акцентированным тактом. Обычные же песни почти всегда имеют неопределённую тональность, ближе всего подходящую к древним церковным ладам.

Л.Н.: Недавно мне довелось слушать французские народные танцы и восточные народные песни. Мне подумалось, что это и есть настоящее народное искусство, на котором воспитывались эти Вагнеры и Бетховены и исказили его.

ТАНЕЕВ: (робко) Неужели вы не признаёте Бетховена?

Л.Н.: Я только хочу сказать, что настоящее искусство, созданное рабочим народом, понятно всякому: персиянин поймёт русского, русский – персиянина. У меня были в Самаре башкиры, отец с мальчиком, они пели очень похоже на персидские народные песни. А господское враньё никто не поймёт – они и сами-то не понимают. Впрочем, господа, мне следует бежать в гостиницу. Всю ночь предстоит вычитывать корректуры «Анны Карениной» для декабрьской книжки «Русского вестника». Издатель Катков выламывает мне руки, умоляя поскорее.

РУБИНШТЕЙН: И мы, Лев Николаевич, без выламывания рук – но с самым горячим нетерпением – ждём окончания этого романа.

Толстой раскланивается и выходит. Оставшиеся переглядываются в некотором смущении.

ТЮТЧЕВА: Могли ли мы ждать, что такой великий талант будет столь пренебрежительно отзываться о Бетховене? Всё же низводить до своего непонимания всеми признанного гения – свойство людей ограниченных.

ЧАЙКОВСКИЙ: Ожидая визита Толстого, я находился в страхе и растерянности. Мне казалось, что этот величайший сердцевед одним взглядом проникнет во все тайники моей души. Перед ним, мне казалось, уже нельзя скрывать всю дрянь, имеющуюся на дне, нужно выставлять лишь казовую сторону. Если он добр, думал я, то он деликатно, нежно, как врач, будет избегать задеваний и раздражать душевные раны, но тем самым даст мне почувствовать, что ничего от него не скрыто. Если он не особенно жалостлив, он прямо пальцем ткнёт в центр боли. И того, и другого я страшно боялся. Но ни того, ни другого не произошло. В своём обращении с людьми он оказался простой, цельной, искренней натурой – не правда ли?

ТЮТЧЕВА: Я знаю Льва Николаевича много лет, и могу вас заверить, господа: нет натуры более переменчивой, более увлекающейся, более способной таить в себе самые, казалось бы, несовместимые свойства и порывы.

Сноска за кадром:

Невыразимо-задушевное всякой музыки, то, благодаря чему она проносится перед нами как родной и всё же вечно далёкий рай, столь понятная и всё же столь необъяснимая, – это основано на том, что она воссоздаёт все сокровенные движения нашего существа, но вне всякой реальности и далеко от её страданий.

Артур Шопенгауэр

Май 1877. Софья Андреевна и Страхов пьют кофе на террасе Яснополянского дома.

С.А.: Сегодня ждём в гости Фета. Вы ведь уже познакомились с ним?

СТРАХОВ: Да, и он мне очень понравился.

С.А.: Он человек очаровательный, Лёвочка в нём души не чает. Даже однажды написал ему приглашение в стихах. Там были такие строчки: «Сухим доволен буду летом, / пусть погибают рожь, ячмень, / коль побеседовать мне с Фетом / удастся вволю целый день». Недавно Фет прислал Лёвочке восторженное письмо о последних главах «Карениной».

СТРАХОВ: Этот роман заполонил и покорил российского читателя совершенно. О выходе каждой новой части в газетах извещают так же поспешно и толкуют так же усердно, как о новой битве или новом изречении Бисмарка. Недавно, наконец, и Достоевский признал его выдающимся произведением, в художественном отношении – совершенным. Новизна романа, по его мнению, состоит в том, что там представлен взгляд русского автора на виновность и преступность людей, выраженный в огромной психологической разработке души человеческой.

С.А.: Обязательно сообщите это Лёвочке. Он делает вид, что критика ему безразлична, а на самом деле переживает её очень остро. Недавно кто-то передал ему мнение старого Вяземского о том, что мол «Толстой блеском своего таланта прикрывает все свои парадоксальные понятия и чувства и таким образом заражает ими читателя». Левочка целый день ходил мрачный. Те два фельетона из газеты «Голос», которые вы прислали ему весной, он сжёг не читая.

СТРАХОВ: Боже мой – но они ведь были весьма хвалебными! А я, читая седьмую часть, часто вскакивал с места от волнения и восторга. Смерть брата Николая – это, безусловно, автобиографичные впечатления. А роды описаны так, как не снилось всем адептам натуральной школы – от Бальзака до Золя. Вообще, в Кити так много ваших черт, и образ её – очарователен.

С.А.: Да, многие близкие говорят мне то же самое.

Вбегает Илья. В руках у него сачок для ловли бабочек. Он осторожно протягивает Страхову свою добычу.

ИЛЬЯ: Николай Николаевич, смотрите, ведь правда – это махаон?

СТРАХОВ: Я же не специалист, Ильюша. Для того и подарил тебе атлас и сачок, чтобы ты ловил бабочек и просвещал меня. Пойди, сравни её с картинками – уверен, что ты найдёшь правильное название. (Илья убегает.)

С.А.: А вот и Афанасий Афанасьевич!

Из подъехавшей брички выходит Фет, спешит по лестнице на террасу, целует руку Софье Андреевне.

ФЕТ: Графиня! Ещё прелестнее, чем в прошлый раз. Если это только возможно. Николай Николаевич, ужасно рад вас видеть. А что наш новый Гомер? Погружён в волны фимиама, считает лавровые венки?

С.А.: Куда там! Полный скандал с «Русским вестником», разрыв, взаимные обвинения.

ФЕТ: Как так?! Что случилось?

С.А.: Катков попросил Лёвочку убрать некоторые места из Восьмой части, из эпилога. Ему не понравилось, что Левин так неодобрительно отзывается о русских добровольцах, поехавших помогать сербам против турок. Лёвочка, конечно, отказался, потому что... Да вот и он – пусть сам расскажет.

Толстой выходит на террасу, обнимает Фета.

Л.Н.: Ну что, слыхали?! Я, видите ли, оскорбил высокие чувства русских патриотов, готовых пролить кровь за правое дело освобождения славян от поганых турок.

ФЕТ: Где? В какой главе?

СТРАХОВ: Эта та заключительная часть, которую вы читали в рукописи, которая ещё не напечатана. Там, если помните, действительно, Левин говорит, что в любом большом народе всегда найдётся несколько тысяч потерянных людей, готовых на любое отчаянное предприятие: хоть к Пугачеву, хоть в Хиву и Бухару, хоть в Сербию. Но ему возражают другие персонажи и с энтузиазмом отстаивают точку зрения панславизма.

 

Н.Н.Страхов

 

Л.Н.: Мне давно уже опротивел Катков и вся их редакция. И когда я отказался сделать требуемые ими вымарки, они напечатали вместо эпилога деликатнейшую заметочку. Нет, я должен вам прочесть. (Открывает журнал, читает) «В предыдущей книжке под романом "Анна Каренина" выставлено "Окончание следует". Но со смертью героини собственно роман кончился. По плану автора, следовал бы ещё небольшой эпилог, листа в два, из коего читатели могли бы узнать, что Вронский в смущении и горе после смерти Анны отправляется добровольцем в Сербию, и что все прочие живы и здоровы, а Левин остаётся в своей деревне и сердится на славянские комитеты и на добровольцев. Автор, быть может, разовьёт эти главы к особому изданию своего романа».

ФЕТ: Какая низость!

Л.Н.: И ни слова о том, что эпилог уже был набран и что редакция отказалась его печатать из-за того, что автор отказался убрать спорные места. Остаётся неясным, зачем редакция три года томила своих читателей печатанием длинного романа, когда она могла так просто, в таком же грациозном тоне, изложить его примерно так: «Была одна дама, которая бросила мужа. Полюбив графа Вронского, она стала в Москве сердиться на разные вещи и бросилась под вагон». Я потребовал, чтобы мне вернули рукопись и порвал с ними всякие отношения.

ФЕТ: Неужели эти мудрецы не понимают, что «Каренина» без эпилога – это не корова без хвоста, а змея без хвоста, то есть без необходимой части организма, без чего она неполна и непонятна.

С.А.: Тем более что раздавались заслуженные упрёки читателей, считавших конец слишком внезапным и сухим. Говорили, что безжалостный автор не простил Анну даже в минуту её смерти.

СТРАХОВ: Я уверен, Лев Николаевич, что типография Риса возьмётся быстро напечатать восьмую часть отдельной книжкой. При таком успехе «Карениной» это издание будут брать нарасхват. А вскоре подоспеет и книжное издание романа. Я готов вам помогать с корректурами и того, и другого. Катков ещё горько пожалеет о своём решении.

Л.Н.: У меня ведь Левин, ясно объясняет, что война – это такое животное, ужасное и жестокое дело, что ни один христианин не может взять на свою ответственность начало войны. Это может только правительство. И российское правительство, противодействовало добровольческому движению, оно запретило генералу Черняеву ехать на помощь сербам, он проскользнул туда тайно. То есть позиция Левина совпадала с позицией двора. Значит, и императора можно обвинить в антипатриотизме?

СТРАХОВ: Может быть, теперь, когда война Турции объявлена официально, Катков изменит свою позицию?

Л.Н.: Но я не изменю. Недавно я ездил в Тулу и пошёл посмотреть на первых турецких военнопленных. Содержат их в неплохих условиях. Я разговаривал с ними через переводчика, спросил, есть ли у них Коран. Оказалось, что Коран есть у каждого и что они совершают свои молитвы регулярно, как положено по их вере. Как, почему в сердце нормального образованного человека может загореться ненависть к этим людям, желание убивать их? Я никогда этого не пойму.

С.А.: (желая сменить тему) Афанасий Афанасьевич, вы не захотите поехать с нами на свадьбу Дьякова? Он в следующем месяце таки женится на Софеш – гувернантке своей дочери.

Л.Н.: Я дружу с Дмитрием столько лет, не поехать нельзя. Но не могу передать, как мне это тяжело и неловко. Смотреть, как 55-летний старик будет ласкать 32-летнюю девушку на глазах у своей замужней дочери, – всё внутри закипает. А осуждать нельзя.

ФЕТ: Я вам, Лев Николаевич, свои восторги по поводу «Карениной» уже описал подробно. Но забыл написать об одном недоумении. Это относится к тому месту, где Левин отметает сначала философию, включая Шопенгауэра, потом богословие, как оно выражено у Хомякова. И заявляет самому себе, что без знания, что я такое и зачем я здесь, жить нельзя. А раз знать этого человек не может, значит нельзя жить.

Л.Н.: Да, я стою на этом. В чём же недоумение?

ФЕТ: о вот взять, скажем, телёнка. Или дерево, как оно описано у автора рассказа «Три смерти». Телёнок и дерево знают о том, что они такое, ещё меньше меня. Но при этом вы не отказываете им в праве на жизнь. Почему же им можно жить без всякого понимания себя, а мне нельзя?

Толстой вглядывается в лукавое лицо Фета – серьёзно он или с иронией? Потом только грозит пальцем и берётся за кофейник, стоящий на столе.

Сноска за кадром:

Всякая трагедия создаётся лишь соединёнными творческими силами художника и зрителей: надо, чтобы в сердце народа была способность к трагическому, чтобы трагедия действительно родилась.

Дмитрий Мережковский

Большой деревянный стол под липами перед Яснополянским домом. За ним сидят Александр и Таня Кузминские, Сергей Николаевич Толстой, Александр Берс (брат Софьи Андреевны, офицер, 33 года), дети – Илья и Таня. Входит запыхавшаяся Софья Андреевна. Дата – август 1878.

С.А.: Кажется, ничего не забыла. Постель для гостя постелена, пол в гостиной подметён, повару обед заказан... Что ещё?..

ТАНЯ КУЗМИНСКАЯ: А откуда мы знаем, чтó любит Иван Сергеевич? Небось, во Франции он так избаловался парижской кухней, что у нас всё ему покажется невкусным.

С.А.: Тургенев – охотник, он не может не любить дичь. А уток Николай печёт не хуже ресторанных поваров.

КУЗМИНСКИЙ: Как же это случилось, что после семнадцати лет ссоры со Львом Николаевичем Тургенев удостоит его визитом?

С.А.: Всё произошло совершенно внезапно. Ещё в апреле Лёвочка вдруг говорит: «Как глупо, что наш разрыв с Тургеневым длится до сих пор. Я ведь не испытываю к нему никаких враждебных чувств». Сел и написал очень доброе письмо ему. В том смысле, что, если нет вражды, то давайте подадим друг другу руки. Что он просит прощения за то, в чём был виноват перед ним. Что помнит только хорошее, а хорошего между ними было так много, что забывать о нём – грех. Ведь когда Лёвочка только вступал на литературное поприще, Тургенев уже был признанный мастер и сразу отнёсся к новому молодому таланту с восторгом, рекомендовал его произведения журналам. Кроме того, он был очень дружен с любимым братом Лёвочки, Николаем Николаевичем, а с сестрой Машей у них даже была романтическая переписка, когда муж оставил её.

БЕРС: Но на чём же они поссорились?

С.А.: Это произошло за год до нашей женитьбы, так что я знаю только по Лёвочкиным рассказам. Да ещё Афанасий Афанасьевич добавил какие-то детали. Это всё произошло в доме Фета в Степановке. Два знаменитых русских литератора приехали в гости, вместе охотились, проводили вечера в оживлённых разговорах. Вдруг, в одно утро, за завтраком, зашёл разговор о благотворительности. Тургенев с гордостью рассказал, что его дочь Полина, живущая во Франции в семействе Виардо, много помогает бедным. Лёвочка вдруг помрачнел и заявил, что такая помощь оказывается не для того, чтобы улучшить положение бедных, а лишь для того, чтобы испытать приятное довольство собой: «Вот, мол, какой я добрый».

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ: Он ведь и сегодня проповедует то же самое.

С.А.: Тургенев обиделся и спросил: «Значит, вы считаете, что я дурно воспитываю свою дочь?». На это Лёвочка отвечал, что настоящая благотворительность есть та, которая вытекает от сердца и непосредственно, отдаваясь чувству, делает добро. Дальше уж не знаю, верить или нет, но он уверяет, что Тургенев сказал ужасную грубость. Что-то вроде того, что «если вы так будете говорить, я вам дам в рожу».

ТАНЯ КУЗМИНСКАЯ: Прямо трудно поверить, что такое мог сказать автор «Дворянского гнезда».

С.А.: Так или иначе, Лёвочка разгневанный выскочил из-за стола, уехал на станцию Богослов. Оттуда он послал за ружьями и пулями, а к Тургеневу – письмо с вызовом за оскорбление. В письме этом он писал, что не желает стреляться пошлым образом, то есть что два литератора приехали с третьим литератором, с пистолетами и что дуэль бы кончилась шампанским, а желает стреляться по-настоящему и просит Тургенева приехать в Богослов к опушке леса, с ружьями.

БЕРС: Дуэль на ружьях – я про такое вообще не слыхал.

С.А.: Всю ночь Левочка не спал и ждал. К утру пришло письмо от Тургенева, что, напротив, он не желает стреляться как предлагает Толстой, а желает дуэль по всем правилам. На это Лёвочка написал ему примерно так: «Вы меня боитесь, а я вас презираю и никакого дела иметь с вами не хочу».

КУЗМИНСКИЙ: Да, после такого письма помириться нелегко.

С.А.: Тургеневу надо было срочно уехать во Францию, однако обмен гневными письмами продолжался ещё несколько месяцев. Но, в конце концов, Лёвочка написал Тургеневу формальный отказ от дуэли, что-то вроде: «Вы мне сказали, что вы ударите меня по роже, а я отказываюсь драться. Можете показывать это письмо всякому, кто упрекнёт Вас в трусости».

ТАНЯ КУЗМИНСКАЯ: Я пытаюсь вспомнить, есть ли в каком-нибудь произведении Тургенева описание дуэли?

СЕРГЕЙ НИКОЛАЕВИЧ: Ну, как же – в «Отцах и детях», дуэль Базарова с Павлом Кирсановым. Помню, когда я читал этот роман первый раз, я обиделся на автора. Он написал про Кирсанова: «Вошёл старик сорока трёх лет». А мне только стукнуло сорок. И уж никак стариком я себя не чувствовал.

ТАНЯ КУЗМИНСКАЯ: Интересно, что роман этот вышел как раз через год после ссоры с Толстым. Но у Тургенева дуэль описана с иронией. А в «Войне и мире» сцена дуэли Пьера с Долоховым – незабываема. И только от раненного Долохова мы узнаём, что и он способен на нежные чувства – думает в первую очередь, какую боль он причинил любимой матери.

С.А.: Лёвочка уехал в Тулу с утра. Поезд уже должен был бы придти. Почему-то я так волнуюсь по поводу этого визита. А что если они снова поссорятся? Ведь оба – таланты, а талант всегда непредсказуем.

ТАНЯ КУЗМИНСКАЯ: Не бойся, я уверена, что всё пройдёт хорошо. Это в молодости Лёвочка так увлекался людьми, что часто не мог простить им, если их ответное чувство не было таким же горячим. Мне кажется, именно это и произошло между ним и Тургеневым двадцать лет назад. Ему нужна была ответная любовь старшего по возрасту собрата по перу, а тот был способен и готов только на дружелюбие. Именно это показалось молодому Льву Толстому оскорбительным.

С.А.: А вот и коляска! Господи, помоги и пошли мир дому сему!

Из подъехавшей коляски выходят Толстой и Тургенев. Оба улыбаются, идут навстречу собравшимся. Тургенев целует руки дамам, треплет по головам детей.

ТУРГЕНЕВ: Софья Андреевна, как много я слышал дифирамбов вам от наших общих знакомых – Фета, Боткина, Страхова. Но и в малейшей степени они не способны были передать ваше очарование!.. (Поворачивается к Толстому). Вы хорошо сделали, что женились на своей жене.

Все направляются к дому, оживлённо беседуя, входят в столовую, рассаживаются за столом, украшенным букетами полевых цветов. Лакей начинает вносить блюда.

Сноска за кадром:

Тогда Пётр приступил к Нему и сказал: Господи! Сколько раз прощать брату моему, согрешающему против меня? До семи ли раз? Иисус говорит ему: не говорю тебе «до семи», но до семижды семидесяти раз.

Евангелие от Матфея, 18:21-22

Конец четвёртого акта

(продолжение следует)

  термометры и манометры новые в наличии всегда, любые, отправка в любую точку России


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 2977




Convert this page - http://7iskusstv.com/2010/Nomer5/Efimov1.php - to PDF file

Комментарии:

Б.Тененбаум
Boston, MA, USA - at 2010-05-25 11:06:45 EDT
Очень хорошо. Надеюсь, вскоре книга выйдет на бумаге - она явно не для экранного чтения.

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//