Номер 9(22) - сентябрь 2011 | |
Мой милый доктор
Я в последнее время очень устаю. Измотана до предела. Прихожу вечером домой, наскоро поем, утыкаюсь в компьютер или беру книгу на часок, переброшусь парой фраз с моим сыночком, если он не на гулянке и если в настроении пообщаться с матерью, и на боковую. До следующего дня, который, скорее всего, будет близнецом дню сегодняшнему. Работа в Министерстве абсорбции – это тяжелый труд чиновника, социального работника и психолога со всеми вытекающими отсюда последствиями для моих посетителей и меня. Я искренне хочу всем помочь и стараюсь, как могу. Посетители приходят самые разные: от милых, интеллигентов, которые трепетно боятся попросить то, что им причитается по закону, до наглых попрошаек и патологических лгунов, которые сначала вышибут у тебя слезу сочувствия и сопереживания, а потом, приперев к стенке твою совесть и чувство вины (я виновата уж тем, что им хочется кушать – перефразируем великого поэта-баснописца), наконец, начинают грубо и нагло качать права. У меня сдают нервы, и я иногда опускаюсь до их уровня и отвечаю им в том же тоне, от которого мне потом становится жутко стыдно, до тошноты. Впоследствии, проанализировав ситуацию, я ругаю себя за слабость характера и скатывание к профессиональной непригодности. Да, я уже не та наивная молодая девушка, которая двадцать пять лет назад идеализировала смысл своей профессии – Помогать Людям. И это с большой буквы! Жизнь здорово потрепала меня, наградив тело болезнями и иссушив душу. Мне пятьдесят два года. Для пенсии я еще слишком молода. Для инвалидности – недостаточно больна. Поэтому ничего другого не остается, как смириться с ситуацией, попытаться совладать со своей нервной системой, мило улыбаться клиентам и работать дальше. Рабочий день подходил к концу. Прежде чем закрыть компьютер, я зашла на сайт «Odnoklassniki.ru» и заметила, что мне пришло долгожданное письмо от Гриши, которого я в приступе одиночества сама разыскала на сайте несколько месяцев назад. У меня задрожали руки. Я не могла поверить своим глазам, счастью и удаче. Гриша писал, что рад моему возврату в его однообразную жизнь и охотно будет со мной переписываться. Тон письма был нежным, но с печатью легкой иронии. Я была так окрылена и воодушевлена этим крохотным откликом на мое отчаянное послание, что не прореагировала на его слегка иронический тон. Неужели унылая черная полоса моих будней наконец-то сменилась белой? Я без конца повторяла Гришино имя, как заклинание, и с дурацкой улыбкой на лице отправилась домой. Я не могла ему сразу ответить. Надо было как следует переварить это событие, прочувствовать и продумать ответ, немного охладить пыл безумных надежд на возврат в юность и только тогда сесть и написать... *** Стояла зима 1980 года. Мне было двадцать два. Я была совершенно одна в нашей двухкомнатной, малогабаритной хрущевской квартирке. Пожалуй, и во всей Москве. Мне казалось, что никому в этом огромном, любимом мною, родном городе, до меня нет никакого дела. Пять лет назад умерла моя бабушка, которая не только самозабвенно вырастила меня, свою единственную внучку, но также растратила добрую половину своей энергии на то, чтобы разрушить брак моих родителей. И ей это с лихвой удалось. Отец не просто оставил нас с мамой, но также преподнес нам всем незабываемый сюрприз: взял да и собрался на историческую родину в Израиль. Он был довольно ценным научным сотрудником в своей области, и в Израиле его ждала университетская кафедра, коллеги, статьи, симпозиумы и прочие атрибуты и привилегии цивилизованной жизни западного мира. Время тогда было нелегкое: брежневская эпоха. Быть дочерью «предателя», променявшего Родину на «проклятый» Израиль, не сулило мне в будущем ничего хорошего. Однако я все-таки поступила на юрфак МГУ, правда, на вечернее отделение. Пришлось немного схитрить и в графе «отец» написать, что его местопребывания мне не известно. Проверять, к счастью, не стали. Все эти неприятности подточили мамино здоровье, и она, заболев раком и промучившись десять месяцев между операцией, радиацией и химиотерапией, в конце концов, умерла неполных пятидесяти лет. Какое-то время я пребывала в суете похорон, венков и соболезнований от маминых коллег по работе и горстки ее и моих преданных друзей. Церемония прощания с мамой состоялась в зале ракового центра на Каширке, от одного упоминания которого москвичей и приезжих трясло. «Каширка» в те годы означала клеймо печальной судьбы и смертный приговор. Мама лежала в гробу такая пергаментно-пожелтевшая. Газовая косыночка прикрывала последствия химиотерапии. Я плохо соображала, что происходило, и бросилась целовать любимое мамино лицо. Меня оттащили, несколько успокоили. И я застыла, не уронив более на похоронах ни единой слезинки. Потом мамин гроб уехал туда, где ее плоть должна была превратиться в прах. А когда мамина урна с прахом переместилась в Донской монастырь рядом с бабушкиной урной, я впала в состояние абсолютного ступора, когда слезы все уже выплаканы, похоронные венки завяли и надо было как-то жить дальше. Но я не знала, как приступить к этой новой жизни. Каждый день мне звонила моя школьная подруга Валя, мамина коллега по работе и университетская подруга Рая и папина киевская сестра тетя Надя. (Оказывается, у меня в Киеве были близкие родственники, о которых я совершенно забыла.) Они искренне хотели мне помочь и помогали: деньгами, утешениями, советом. Я терпеливо выслушивала их и только повторяла: «Да, да, да! Спасибо! Хорошо. Все образуется. Я знаю...» Я знала совершенно точно, что ничего уже не образуется. Маму не вернешь. Папа в далекой недосягаемости. Я увязла по горло в своем горе и одиночестве и впала бы в настоящую глубокую депрессию, если бы меня вдруг не свалила другая напасть – астма. Не очень-то задепрессуешь, когда на тебя вдруг накатывает приступ удушья и ты в панике высыпаешь содержимое сумочки на кровать или прямо на пол в поисках ингалятора, спасая свою жизнь, какой беспросветной она бы ни казалась. Я забегала по врачам нашей районной поликлиники, и один из них уложил меня в городскую больницу. Там-то я и познакомилась с Гришей, Григорием Львовичем – молодым харизматичным врачом, который со всей серьезностью взялся за мое лечение. Гриша проникся моей отчаянной ситуацией, а я отчаянно прониклась Гришей. Каждое утро, задолго до врачебного обхода, я прислушивалась к голосам, раздающимся в коридоре, в надежде услышать мягкий Гришин тенорок. Потом открывалась дверь нашей палаты, в которой на восьми железных кроватях лежали мы, больные женщины всех возрастов, и появлялся Гриша с пачкой историй наших болезней. – Доброе утро, девушки! – говорил Гриша деланно бодрым тоном, призванным повысить наше настроение, иммунитет и волю к выздоровлению. Примечательно, что он называл всех женщин, от молодых до престарелых, девушками. Это приятно ласкало слух зрелых дам и старушек. – Доброе утро, Григорий Львович, – отвечали мы нестройным хором. У моей кровати Гриша задерживался несколько дольше, чем у остальных. Может, мне это только казалось. Впрочем, если быть объективной, я была самой молодой пациенткой в нашей палате и внешностью Господь меня не обидел. – Как ты спала, Мариночка? Как настроение? – Спала хорошо, а настроение... все то же. Беспросветная тоска, – хитрила я, ибо с появлением доктора Гриши в моей жизни появилась какая-то надежда на физическое и духовное, пусть не выздоровление, но обновление. Я сознательно сгущала краски, чтобы продлить его внимание и присутствие. Мое поведение можно было назвать скрытым кокетством. Что ж, пускай! До Гриши мне ни в школе, ни в университете никто особенно не нравился, и опыта женского кокетства не было никакого. Так, несколько кратковременных незначительных увлечений... А тут вдруг взрослый мужчина, обаятельный, добрый, к тому же, доктор. Если кто-то захочет упрекнуть меня в неэтичности стремления пациентки покорить сердце женатого доктора (у Гриши была семья: жена и ребенок), пусть первым бросит в меня камень. Только ведь все мы не без греха. Я провела в больнице две недели. Гриша подобрал мне дозу лекарства и научил, как действовать в критических ситуациях. Зав. отделением настаивал на моей скорой выписке, мотивируя тем, что все, что можно и нужно для моего здоровья, уже сделано и надо освободить место для других больных. Я запаниковала. Мне страшно было покидать стены больницы, где за не очень широкой, но надежной Гришиной спиной я пряталась от проблем внешнего мира. – Неужели ничего нельзя сделать, Григорий Львович? Я еще не готова к выписке. Ну, пожалуйста, оставьте меня хотя бы еще на две недели, – умоляла я Гришу. Он сначала поколебался, но все-таки меня оставил. Предписал в истории болезни необходимость долечивания и велел медсестре поставить для меня раскладушку в своем кабинете, который, по его словам, «все равно пустовал, так как он, Гриша, постоянно находился то на обходе, то в ординаторской, то на совещаниях». Это был более чем смелый поступок для молодого врача. Гриша здорово рисковал – рабочим местом, карьерой, моральным обликом, наконец. Зав. отделением, которому Гриша постфактум (раскладушка в кабинете уже была поставлена) рассказал о моих семейных бедах и одиночестве («девочка недавно перенесла смерть бабушки и матери, она совершенно одна, за ней некому присмотреть в случае приступа») в конце концов смилостивился и «закрыл глаза» на мое незаконное долечивание: «Ну-ну, – высказался он. – В кабинете больной девочке будет лучше, чем в коридоре». На том и порешили. Так я осталась в больнице еще на четыре недели, и это время, пожалуй, было лучшим в последние годы моей московской (да и последующей) жизни. С Гришей было очень спокойно, надежно. Его неторопливые, но уверенные движения, тихий, но убедительный голос, независимое поведение, заставляющее окружающих подчиниться его воле, – все это покоряло меня. Два раза в день Гриша прибегал ко мне для так называемого осмотра, который начинался со стандартных вопросов о моем самочувствии и заканчивался совсем не стандартными (для врача и пациентки) объятиями и поцелуями. Я нравилась Грише все больше и больше, и он (тридцатипятилетний женатый мужчина) не смог устоять перед соблазном завести роман с молоденькой хорошенькой пациенткой. Когда я спрашивала Гришу о его жене, он уклончиво бормотал что-то, типа: «У нас некоторые семейные проблемы с последствием охлаждения...» Понимай, как хочешь. Во время ночного дежурства, Гриша, крадучись, приходил ко мне и... в конце концов наши отношения приняли уже совсем не платонический характер. Я абсолютно потеряла голову и, не думая о возможных последствиях, позволила ему все. Я была девственницей, и мой доктор Гриша стал моим первым мужчиной. Сначала было недоумение перед грубой неромантичностью физиологического акта и некоторое разочарование, потом – привычка к Гришиному телу, потом тяга к этому телу и постоянное ожидание его. Гриша был искушен в искусстве любви. И где-то перед выпиской я научилась ощущать блаженство. Земля плавно уходила из-под ног, и я постанывала. – Тебе хорошо, девочка моя? – Нежно шептал Гриша. – А я уже думал, что это никогда не произойдет. – Мне хорошо. Мне так хорошо, что даже страшно стало. Завтра надо выписываться из больницы. Мы ведь теперь не сможем так часто видеться. Да? – Так часто не сможем. Но я буду тебе помогать, буду приезжать к тебе... Если, ты конечно, этого захочешь. Я мечтала, что он будет приезжать ко мне, как можно чаще, но обстоятельства вне больницы сложились не так, как мы хотели. У Гриши была напряженная работа, жена, ребенок, родители. Я узнала, что он, к тому же, писал диссертацию. Все надо было как-то успеть, всем уделить внимание. Мой бедный Гриша разрывался на части. Как ни печально, но я осознала, что оказалась в самом конце списка его дел и обязанностей. Гриша еще несколько раз приезжал ко мне, и мы провели пару незабываемых вечеров в моей квартирке. Но он все чаще и чаще отменял наши встречи, ссылаясь на занятость и усталость. В конце концов, я поняла, что дальше так нельзя. Любовь любовью, но мне нужно было как-то налаживать свою жизнь и прежде всего искать другую работу. Абсолютно не было денег. Я как-то раньше, когда мама была жива, о деньгах не задумывалась. У меня было все необходимое. А теперь иногда даже не хватало денег на еду. Друзья больше деньгами не помогали. (Да и сколько можно? Особо материально обеспеченных среди моих друзей не было.) Я продолжала работать в юридической консультации на самой низкой должности. Нечто вроде смеси секретарши и девочки на побегушках. И тут вдруг посреди моего смятения, как спасительный deus ex machina, объявилась моя киевская тетя Надя, папина сестра. Она свалилась, как снег на голову. Просто позвонила с Киевского вокзала и сказала, что приехала в Москву и направляется ко мне. – Мариночка! Детка моя! Ты тут в Москве совершенно одна. Ужас-то какой! Девочка, родная моя! Я привезла тебе письмо от папы из Израиля. Папа пишет, чтобы ты бросала все, и он, как можно быстрее, пришлет тебе вызов, если ты, конечно, согласишься поехать к нему в Израиль. – Я не знаю. Спасибо! Я подумаю... – пробормотала я. Я не могла ни на что решиться. Мне нужно было переговорить с Гришей. В тайне я надеялась, что он не отпустит меня или, даже, может быть, разведется с женой, женится на мне и мы вместе поедем в Израиль. Вот такой я была наивной идиоткой, мечтательницей. Узнав о моих новых обстоятельствах, Гриша сначала слегка опечалился, но быстро освоился с ситуацией: «Все правильно, девочка моя. Ты должна ехать к отцу. У меня связаны руки. Я не могу быть тебе опорой. А одна ты просто пропадешь в этом огромном городе. Скажи тете, что ты будешь ждать вызова из Израиля». – Но как же так? Я уеду, и, значит, мы больше никогда не увидимся... – Жизнь полна неожиданностей, Мариночка. Мы не знаем, что будет завтра, а тем более, через несколько лет. Я уверен, что мы с тобой еще встретимся. – Гриша был печален, но сквозь его искреннюю печаль я услышала нотки скрытого облегчения. Что ж! Все было ясно, как на ладони. Я была для Гриши развлечением, привязанностью, отвлечением от бытовухи и обыденности, а также некоторой обязанностью, которая его начала излишне напрягать. И вот все само собой распутывалось, как по заказу. Гриша, Гриша! Мой милый доктор... Ну что с вас, докторов, взять, кроме рецепта на лекарство? Возвращайся к своим пациентам, пиши свою диссертацию. Спи с женой, гуляй по выходным с ребенком. Вспоминай иногда обо мне, непутевой влюбленной дурехе... Оформление документов заняло восемь месяцев. Никто меня не задерживал, никому я была не нужна. Отказ мне не грозил. Через десять месяцев я оказалась в Израиле – в Нес-Ционе. У моего пятидесятидвухлетнего отца была молодая американка-жена и двое маленьких детей. Они трогательно приняли меня в свою семью. Началась новая жизнь: привыкание к моей исторической родине и, прежде всего, изучение языка иврит. Меня определили на четыре месяца в ульпан, где я делила двухкомнатную квартиру с девушкой из Кишинева, с которой мы не только поладили, но и подружились. Квартирка показалась мне удобной – с маленькой кухней и ванной, в которой постоянно была горячая вода. На память приходили долгие недели в Москве, когда летом, в самую жару, по причине починки (или проверки) системы подогрева горячую воду безжалостно отключали. (Грей воду на плите или смывай пот холодной.) Начались многочасовые занятия ивритом – в ульпане и дома. Я долбила иврит, как безумная, днями и ночами, оставляя всего несколько часов для сна. О, как я ненавидела первое время этот странный по звучанию и невыносимый для написания и чтения язык! Но несмотря на ненависть, я понимала, что без иврита я буду в Израиле никто и меня будут звать никак. Постепенно мы с ивритом поняли друг друга и перестали отталкивать. За четыре месяца пребывания в ульпане я превзошла не только многих ульпанцев по ивритской разговорной речи и грамоте, но и саму себя. Папа гордился моими достижениями. В первые месяцы жизни в Израиле у меня появились две отрады. Первая – походы на рынок и закупка, а потом поедание знакомых и диковинных овощей и фруктов. Я настолько обалдела от разнообразия и качества зелени и плодово-ягодных, что могла купить килограмм персиков и тут же, спокойно, по дороге домой, весь этот килограмм слопать. Мясо в Израиле – очень дорогое удовольствие, поэтому я позволяла себе немного мясного только в гостях у папы, а дома питалась исключительно кашами, молочными изделиями и фруктово-овощными салатами. Второй моей отрадой стали письма. Я, вообще, люблю писать. Еще в школе наша учительница по русскому языку и литературе выделяла меня среди других и нахваливала. Здесь, в Израиле, моя почти болезненная тяга к эпистолярному жанру, подкрепленная одиночеством (папина семья не в счет), расцвела пышным цветом. Я писала всем подряд: маминой подруге Рае и моей подруге Вале (увы, безответно), тете Наде, Грише и Лене, которая уехала в Америку, а также в Москву – родителям Лены. Строчила, как одержимая. Писала плотно – надо было экономить бумагу – строчки почти наплывали друг на друга. Бедные мои корреспонденты, наверное, мучились, пытаясь разобрать эти эпистолярные художества. Однажды Рая переслала мне Гришино послание. Оно было приветливым, но предельно кратким. «Как ты там, моя девочка? Наверное, уже подыскала себе молодого человека, не обремененного женой и ребенком? У меня все по-старому...» Ну и еще пару стандартных фраз. Вначале я носилась с этим письмом, как безумная, целовала лист бумаги и даже танцевала под одну из песен Высоцкого, которую мы вместе с Гришей любили слушать. Потом мой пыл несколько угас. Я стала думать, что ему ответить, но так ничего и не надумала, понимая, что его послание – просто отписка, в некотором роде, долг вежливости. В общем, Гришино письмо осталось без ответа. Ужасно грустно было осознавать, что меня с ним нет в Москве, а он по-прежнему работает, спит с женой, пишет диссертацию, гуляет по городу, дышит, чувствует – живет. «Так же будет, когда я умру. Я превращусь в тлен, а жизнь других, которые меня окружали, будет продолжаться, как ни в чем не бывало». Эта «гениальная», древняя, как мир, мысль поставила точку на моей переписке с Гришей. «Бог с ним, с Гришей! Да здравствует его величество Иврит!» – торжественно сказала я себе. Москва, Гриша, Валя и другие постепенно отходили в прошлое. Только мамина смерть не давала мне покоя. В Москве после маминой кончины у меня было состояние шока. И я даже не смогла по-настоящему ощутить весь трагизм потери. Теперь же, спустя полтора года, мама стала приходить во сне, как живая, мягкая, добрая, заботливая, любящая и любимая. Она смотрела на меня своими близорукими голубыми глазами, гладила по голове, целовала и шептала: «Не трусь, доченька моя, не печалься! Все устроится в твоей жизни. Ты поступила правильно, что приехала к папе. Папа умный и заботливый. Он тебе поможет. Я когда-то его очень любила». После ульпана я поступила на подготовительное отделение университета, где с новыми силами набросилась на изучение иврита и английского языка. Оказалось, что моих знаний иврита, полученных в ульпане, абсолютно недостаточно для занятий в университете. Нам задавали читать такие сложные тексты, что мне приходилось постоянно лезть в словарь. Я сократила сон до 5 часов в сутки, остальное время посвящала ивриту. Стояла весна. Вокруг все цвело и благоухало незнакомыми дурманящими запахами. То ли нервы не выдержали, то ли запахи одолели мой иммунитет. В одну из ночей коварно подкралась моя старая вражина астма и атаковала с новой силой. Пришлось не только бросить занятия, но и лечь в больницу. Так печально закончилась моя подготовка в Иерусалимский университет на юридический факультет. Я провалялась в больнице две недели. Врачи вынесли мне суровый приговор: если хочу выжить, надо сидеть на строгой диете, принимать новые лекарства и ни в коем случае не переутомляться. Мечты о славной юридической карьере на базе законов Израиля пришлось оставить. Я затосковала. Мне было только двадцать четыре года. Самое время для карьерного роста и любви. Ни того, ни другого у меня не было. И тут вдруг, когда я уже дошла до идеи всеми правдами и неправдами переместиться в Америку, где царствовал знакомый мне английский язык и жили родители папиной жены и моя московская подруга Лена, подвернулся Ромка. Именно подвернулся. Я сидела на лавочке, печально созерцая красоты Мертвого моря, куда меня папа повез развеяться, и тут вдруг рядом со мной свалился на землю, подвернув ногу, симпатичный молодой человек. Бывает же такое! Мы с папой оказали ему немедленную помощь, предложив отвезти его в ближайшую больницу. Он согласился. В больнице, кроме растяжения связок, слава Богу, ничего у парня не обнаружили. Таким образом, его растянутые на ноге связки связали нас вначале приятельскими, а потом и более тесными узами. Ромка был чуть постарше меня, холост, мил лицом и строен телом. Не интеллектуал, но художник-прикладник, к тому же работающий, с заказами. Единственное, что разделяло нас (пока не катастрофически) это его провинциальное происхождение. Ромка был из молдавского городка. Такие городки на идише называются штетл. Мы, евреи Советского Союза, все когда-то вышли из местечек. Я это сделала на три поколения раньше Ромки, чем, соответственно, гордилась. Ромка был, что называется, местечковый, но я все равно в него влюбилась и решительной рукой упрятала Гришу в глубь воспоминаний. «Пришла пора. Она влюбилась...») Наш роман с Романом развивался так быстро, что я не успела и оглянуться, как был назначен день свадьбы. Мой папа, в общем, не был против нашего брака, но уговаривал нас хотя бы немного повременить, чтобы получше узнать друг друга. Ромкина мама, которой я сразу чем-то не угодила, тоже советовала подождать, хотя бы год. Но мы были молоды и влюблены. И вообще, разве в наше время кто-то слушает родительского совета! Словом, свадьба наша состоялась очень скоро, по всем еврейским правилам и законом с раввином, хупой, круженьем невесты в радиусе двух метров вокруг жениха и хрустом бокала под его каблуком. Мазлтов! Местечковость моего Ромки нивелировалась ситуацией, в которой мы оба должны были измениться, чтобы приспособиться к жизни в новой стране. Бог с ней, с этой злополучной местечковостью! Гораздо печальнее было мое запоздалое открытие, что познания моего молодого мужа в сексе были весьма примитивны, на уровне homo soveticus. А мне, после Гришиных изысканных уроков в любви, стандартное совокупление, пусть и с любимым человеком, было совсем не в кайф. Я пыталась жестами и словесными намеками дать понять мужу, как возбудить мое тело, чтобы оно смогло ответно реагировать на мужнину нехитрую любовь, но тщетно. Мои попытки не увенчались успехом. К тому же, я очень быстро забеременела, и моя недремлющая астма дала отрицательную реакцию на присутствие инородного тела в моем теле. Надо было купировать приступы астмы, и тут уже было не до грамотного секса. Натан родился семимесячным, крошечным существом. Он забирал всю мою любовь, время и энергию. Для Ромки оставались жалкие крохи. Ромка долго терпел мое невнимание, граничащее с безразличием, и потребительское отношение к себе. – Ромка, съезди за лекарством, выгуляй ребенка, свари и разогрей себе обед, пойди, подай, принеси..., – раздавался мой усталый, холодный, но требовательный голос. – Сейчас, подожди, дай отдохнуть, отдышаться, отстань... Ты меня больше не любишь. Ты стала злобной мегерой, типичной еврейской мамашкой. Я не могу больше терпеть. Я уезжаю к маме. И он уехал, оставив меня с годовалым Натанчиком и вновь обострившейся астмой. Наша семейная жизнь продлилась около двух лет. «Была без радости любовь, разлука будет без печали», – надеялась я. Но жизнь куда сложнее, чем прекрасные и мудрые лермонтовские строки. После развода с мужем потянулись долгие годы, наполненные заботами и постоянными походами к врачам. То я болела, то Натанчик. Моя психика была на грани нервного срыва. Но ситуацию спас, как всегда, папа. – Хватит сидеть дома и кудахтать над ребенком. Все! Отдай мальчика в детский садик и устраивайся на работу. Есть прекрасное место консультанта в Министерстве абсорбции. Могу тебя туда устроить. Твоего советского диплома вполне достаточно. Поработаешь, поднаберешься опыта. Забота о других людях отвлечет тебя от жалости к себе. Приведи себя в порядок! Купи пару платьев, костюм. Словом, оденься, подстригись, наведи марафет на унылом лице и вперед на работу! Я была послушной дочерью и всегда слушала папины советы. Папа был мудр и практичен. Так я начала работать в Министерстве абсорбции. Много лет пахала за небольшую плату на чистом энтузиазме. Потом меня повысили в должности. А потом мой энтузиазм иссяк. Спасательная лодка разбилась о подводные камни... *** Гришин е-мейл притягивал мой усталый взгляд. Я пометила этот е-мейл звездочкой и сохранила под шапкой «Личное», чтобы он, не дай Бог, не стерся. «Милый мой, далекий, некогда очень близкий человек!» – любовно-высокопарно начинала я свои письма и потом еще строчила несколько страниц в том же экзальтированно-романтическом духе. «Здравствуй, Мариночка! Твой эпистолярный шедевр получил», – ласково-иронично отвечал Гриша и добавлял еще несколько строчек в таком же малообещающем нежность духе. Но я была слепа, не хотела замечать его иронии и продолжала забрасывать его страстно-любовными письмами, на которые он отвечал через пень колоду. Наша переписка продолжалась год. В конце концов, я пришла к выводу, что не могу больше любить его на расстоянии, что надо ехать в Москву и ковать железо, пока оно было горячо. В Москве все еще жила моя школьная подруга Валя, которая после долгих лет молчания начала отвечать на мои письма. Валя предложила мне стол и дом на три недели. Я с благодарностью приняла ее приглашение. Целых два месяца я готовилась к поездке в Москву. Закупала подарки, настойчиво приводила свою внешность в состояние, максимум приближенное к внешности двадцатидвухлетней девушки. Это сделать, конечно, было трудно, но я очень старалась. Похудела аж на пять килограммов, загрузила кожу лица магической отравой ботокса, выкрасилась в рыжевато-каштановый цвет, сделала модную стрижку а-ля паж и каждое утро бегала трусцой с гантельками в руках, уничтожая целлюлит и наращивая бицепсы и укрепляя мышцы в бедрах и ляжках. Словом, если очень постараться, всего за два месяца можно добиться без пластической хирургии, пусть не радикальных, но значительных перемен во внешности. Перед отлетом в Москву я придирчиво осмотрела себя в зеркале в одежде и без и осталась собою весьма довольна. В аэропорту Шереметьево меня встречала Валя. Гриша приехать не смог, сославшись на скверное самочувствие и занятость выше крыши. «Плохое начало!» – грустно подумала я. Валя была узнаваема, но как-то сжалась, сгорбилась и стала меньше ростом. Ее некогда хорошенькое личико, в которое были влюблены многие мальчики из нашего класса, покрылось сетью мелких морщин. «Она, наверное, думает то же самое обо мне, – с волнением подумала я и тут же успокоила себя, – но я же сделала уколы ботокса и вообще целых два месяца полировала свою внешность. Нет, я выгляжу гораздо лучше». Валина восьмидесятилетняя мама, напротив, выглядела много моложе своих лет и сохранила ясный ум и радостное восприятие жизни. Она обласкала меня и приняла, как родную. Мы пили чай с домашними пирогами, которые я уже сто лет как не пекла и не ела, и полночи вспоминали прошлое, пережитое. На следующее утро, я позвонила Грише на мобильный и предложила встретиться. С места в карьер. – Умираю, как хочу тебя видеть, Гришенька, милый мой доктор! – лепетала я нежно-любовный бред. – Да, да, конечно! Мы сегодня непременно встретимся в шесть вечера. Я приеду после работы..., – Гриша назвал кафе Н., которое помещалось где-то на Тверской. Не помню, как я дотянула до вечера. Валя предложила мне утром прошвырнуться по центру, но я отказалась. Мне хотелось побыть одной, побродить по нашим с Гришей местам, поглазеть на ту больницу, где мы тайно любили друг друга. В кафе Н. я прибыла за полчаса до назначенного времени. Заказала мороженое и стала ждать. Где-то в полседьмого к моему столику подошел совершенно незнакомый мне, маленький, худенький, седенький, плешивый мужчинка в потертом свитере и уселся напротив. – Извините, здесь занято! – сказала я и строго на него посмотрела. Только тогда я поняла, что передо мной возник Гриша, собственной персоной. – Эт-то ты? – еле выдавила я из себя, заикаясь. – Я самый. А что не похож? – уныло ухмыльнулся Гриша. – Время нас не красит. – Не похож..., – пробормотала я. Потом спохватилась. – Похож и не похож. – И бросилась было его обнимать, но застыла и просто чмокнула этого чужого, постаревшего, небритого человека в щеку. Он меня тоже ответно чмокнул в щеку и безжалостно произнес: – Ты, знаешь, тоже ... изменилась. – Мог бы сказать что-нибудь более джентльменское, – парировала я. – Мог бы... Да какой из меня джентльмен! Да, не так я мечтала встретиться с Гришей! Разговор наш потек совсем не в романтическом направлении. Гриша рассказал мне о том, что по-прежнему работает в той же больнице, только он теперь там заведует отделением. Что жена вышла на пенсию, сын вырос и уехал в Германию. А у него, Гриши, удалили злокачественную опухоль щитовидной железы и чувствует он себя неважно, так как эндокринолог никак не может подобрать нужную дозу гормона. Гриша выглядел безразличным и усталым и звучал в той же тональности. Мне хотелось пожалеть этого не старого еще телом, но иссохшего душой человека, отогреть его, вселить в него немного бодрости. Я деланно улыбалась, шутила, что еще не все потеряно, даже пыталась хихикать, но мои потуги «оживить» его натыкались на душевную окаменелость и желчность характера. В конце концов, Гриша, подводя итоги нашего разговора, вдруг патетически изрек: – Что ты, вообще, знаешь? Ты же не знаешь всей правды. – А что я не знаю? Какая такая правда? Что ты имеешь в виду? – Да нет, это я так... Лучше тебе не знать. – Нет, раз уж ты начал, договаривай, – настаивала я, не ведая, что творю. – Ладно! Пришла пора каяться. Я тогда оставил тебя в больнице на долечивание не потому, что я был такой храбрый и решительный, а исключительно по просьбе твоего отца. Он заплатил мне за твое долечивание. Просил уделить тебе особое внимание, присмотреть за тобой. Переслал письмо и деньги через твою тетю Надю. Три тысячи долларов. По тем временам это были большие деньги... – Отец заплатил тебе за мое лечение или за «любовь»? – вырвалось у меня. – За лечение. Любовь как-то возникла сама, потом... – Возникла? Или ты ее разыграл, как по нотам, а потом, когда я тебе надоела, спровадил меня в Израиль к папе. – Ты, как и в молодости, очень прямолинейно рассуждаешь, Марина. Все было куда сложнее... Я молчала: просто не знала, что еще сказать. Молчание мое длилось довольно долго. Казалось, прошла вечность, прежде чем я решилась на какое-то действие. Я резко встала из-за стола. Мне вдруг расхотелось перебирать сложный букет мыслей, чувств и поступков тридцатипятилетнего доктора Григория Львовича в тот роковой, голодный 1980 год. Ломать не строить. Развенчивать героев проще, чем продолжать верить в их героизм. – Ничего больше не говори! Я не хочу ничего слышать. Оставь мне немного иллюзий. Я пошла. До свидания! Может быть, я позвоню тебе... Или пошлю е-мейл. Я выбежала из кафе, как будто за мной гнались. Летела по Тверской, натыкаясь на людей. Прохожие шарахались от меня. «Куда летишь, милая? Смотри не споткнись!» – неслось мне в след. Я стала задыхаться, замедлила шаг, немного успокоилась. Шел второй день моего пребывания в Москве. Мне предстояло провести здесь три недели. Целых три недели в любимом, родном городе! Я вернулась домой к Вале, и мы стали составлять план, как проведем вместе это время. |
|
|||
|