И.Р. Шафаревич
Об интервью с академиком РАН Игорем Ростиславовичем Шафаревичем, долгое
время преподававшим на Мехмате МГУ (на условиях совместительства) по кафедре
высшей алгебры, договорился, в конце июня 2008 года сотрудник этой кафедры
Игорь Андреевич Чубаров. Игорь Ростиславович любезно пригласил нас к себе
домой. И вот мы вдвоём, предварительно обсудив вопросы, приехали к Игорю Ростиславовичу.
Прежде всего, мы поздравили Игоря Ростиславовича, а также подошедшую его
супругу Нину Ивановну, с только что прошедшим его 85-летним юбилеем. Затем мы
передали Игорю Ростиславовичу заготовленные вопросы. Просмотрев бегло вопросы, он
счёл их «разумными», и сказал, что готов на них отвечать. Мы включили свои
диктофоны, и наша беседа началась. Длилась она в непринуждённой обстановке часа
полтора. Ниже приводится текст расшифровки её диктофонной записи.
ИНТЕРВЬЮ С И.Р.ШАФАРЕВИЧЕМ
Д. Мы
очень рады, Игорь Ростиславович, что Вы согласились на это интервью. Нам
интересна Ваша точка зрения на историю Мехмата МГУ, который Вы закончили и с
которым, во многом, была связана Ваша творческая жизнь. Но вначале мы просим
Вас рассказать немного о себе, своей семье и своих школьных годах.
Мне
известно, что родились Вы на Украине (в Житомире) 3 июня 1923 года. А как звали
Ваших родителей и чем они занимались, в частности, кто-нибудь из них был ли
«связан с математикой»?
Доклад И. Р. Шафаревича
на семинаре в МИАН 17 июня 2008 г.
Ш. Отец мой окончил тот же факультет
Московского университета (тогда он назывался ещё физико-математическим), только
по специальности астрономия, но не попал в аспирантуру. Позже он пытался
приступить к преподаванию математики, но тогда, во время гражданской войны и
сразу после неё, это было трудно. А через несколько лет он стал преподавать в
различных институтах теоретическую механику. Фамилия его была такая же, как у
меня – Шафаревич, звали его Ростислав Степанович. Мать мою звали Юлия
Яковлевна.
Д. Они оба с Украины?
Ш. Ну, как сказать… Познакомились они
на Украине в Житомире, где отец моей матери был управляющим городского
отделения государственного банка.
Д. Это ещё до революции?
Ш. И до, и в течение, и после. Это было
очень опасное занятие, потому что первые же вошедшие войска забирали всё
золото, а все следующие требовали, чтобы он его отдал. Несколько раз его водили
на расстрел.
Так что, родом они были, может быть, и
не оттуда. Откуда родом мой отец – не очень ясно. То есть, сам он родом из
Житомира, а откуда его родители – мне не очень понятно. Сам корень «шафар» есть
в словаре южнославянских или западнославянских корней. Я встречал такую фамилию
в ссылках на какого-то польского автора, встречается она и в Сербии. По
семейным слухам, мой дед пришёл из Сербии. Это заключение сделано, во-первых,
из того, что он был православным (был дьячком в церкви), а во-вторых, он пришёл
с запада: говорил по-русски с акцентом. А какой же ещё есть православный запад…
Д. Были ли у Вас браться и сестры?
Ш. Нет, не было, я был единственным
ребенком. Надо сказать, это было типично для того поколения. Русская
интеллигенция тогда вымирала. Я ещё подростком стал обращать внимание на то,
что к моим родителям ходит в гости только определённый круг знакомых. Раз в год
родители ходили к ним. Это были, в основном, школьные, гимназические приятели
мамы или папы. И либо они были не женаты, либо у них не было детей. Герберт
Уэллс (он приезжал в Россию во время гражданской войны) очень интересно
рассуждал, что русская интеллигенция вымирает, и не потому что тяжело жить
(хотя это, конечно, тоже играет роль), а потому что она уже не нужна. Точно как
в краалях у кафров она была бы не нужна... Так что я был единственным сыном, и
у родителей всегда была мечта вырастить меня достойно… А школу я закончил в 15
лет и сразу же поступил на Мехмат МГУ. Там я стал учиться экстерном.
Д. Скажите, пожалуйста, а медали в школе тогда давали?
Ш. Нет, государственных медалей тогда
не было. Да и вообще, школу я окончил не бог весть как…
Ч. Было, кажется, понятие «аттестат отличника».
Ш. Может быть, но у меня его не было. В
школе мне тоже разрешили учиться экстерном, но на Мехмате МГУ я учился лучше.
Д. А школьный учитель математики
как-нибудь повлиял на Ваш интерес к своему предмету?
Ш. На меня повлияло в этом отношении
одно лицо – тогдашний декан факультета Лев Абрамович Тумаркин (его студенты
звали «Лев Арапович»). Он потом перестал быть деканом и сделался очень суровым
и влиятельным членом партбюро. И влияние его на математическую жизнь было,
скорее, реакционным. Партбюро не любило, чтобы студенты или преподаватели
увлекались каким-нибудь одним направлением.
Д. То есть, вы считаете, что он был жёстким деканом.
Ш. Очень жёстким. Тем не менее, в моей
жизни он сыграл положительную роль, потому что в первые экзамены он направил
меня сдавать аналитическую геометрию Борису Николаевичу Делоне, алгебру –
Александру Геннадьевичу Курошу...
Д. А надо было получить направление на экзамен лично у декана?
Ш. …Да, он сам решал, к кому дать
направление. По крайней мере, в первые мои экзамены так было... А
математический анализ он меня направил сдавать Израилю Моисеевичу Гельфанду. Так
вот все эти трое со мной очень возились и дали мне какой-то толчок. Интерес же к
математике появился у меня ещё в школе. Очень странным образом. Я заболел, мне
было скучно, и я стал читать учебники – когда сидишь один, учеба идёт как-то быстрее.
Я прочел учебники за свой класс, и за следующий. Но когда меня перевели в
следующий класс, мне математика всё ещё плохо давалась. Я даже получил две
двойки по контрольным, и учительница мне сказала, что если я их не исправлю, то
вернусь обратно на класс назад. А я тогда, помню, был очень заинтересован одной
девочкой в своём классе...
Д. Она была отличницей, да?
Ш. …Да нет, вроде. Точнее, не помню.
Помню лишь, что она была очень активная... Так вот, мне очень не хотелось
никуда переходить из своего класса. И когда наступили зимние каникулы, я все
каникулы сидел дома (в то время как основным развлечением школьников тогда было
ходить на каток кататься на коньках) и решал задачи из задачника Шапошникова и
Вальцова. И мне очень понравилась алгебра преобразований, когда из сложных
выражений в конце концов получается, например, ноль.
Д. Вы закончили Мехмат МГУ экстерном за
2 года. Вы учились по какой-то своей программе, или вам её составил Лев
Абрамович Тумаркин?
Ш. Нет, учил то, что полагалось обычным
студентам, был список всех предметов. Каждый из тех, с кем я общался,
заинтересовывал меня своими областями. Я помню, что Борис Николаевич Делоне (он
был довольно необычным человеком и не возился со мной особо – у меня было много
учеников, и я их воспитывал совсем по-другому) ради меня пошёл, как я потом
понял, «на преступление»: брать книги из библиотеки Стекловского
математического института и не сдавать их вовремя было запрещено, а он взял две
книги и дал их мне читать на всё лето. Это были книги Гильберта и Гаусса. Они
произвели на меня колоссальное впечатление – я и не подозревал о существовании
таких вещей и таких красивых теорий.
Д. Книги эти были на немецком языке или уже на русском?
Ш. Нет, эти книги тогда ещё были на немецком, это сейчас они переведены на
русский язык.
Д. Значит, Вы уже хорошо знали немецкий язык к тому времени?
Ш. Ну да, то есть, я мог читать на нём.
Родители думали, что это с моей стороны какая-то блажь, но сказали, что
разрешат мне читать учебники на иностранных языках и дальше, если только
алгебру я буду читать по-немецки, а геометрию мне следует читать по-французски.
Помню, как я ездил в магазин иностранной книги покупать такие учебники...
Д. Разве в те довоенные времена в
Москве были магазины иностранной книги? Мне казалось, при Сталине их не было.
Ш. Были, были. Помню, был один магазин на Садовой, недалеко от Парка
Культуры.
Д. Понятно. А вот скажите, когда Вы учились
на Мехмате МГУ экстерном, были ли какие-нибудь занятия, на которые вам
обязательно надо было ходить? На марксизм-ленинизм, например. Вы его сдавали?
Ш. Нет, нет, как-то мне удалось это
обойти, и я только сдавал по нему экзамен. Потом ко мне подошел преподаватель,
который мне сказал: «Я понял, что вы ничего не знаете», – хотя я «Капитал»
Маркса тогда внимательно прочёл, – «но я просто не хотел вам мешать».
Д. Да, это я знаю, почему-то те, кто
внимательно изучал «Капитал», потом получали от преподавателей нарекание вроде:
«Вы неправильно всё понимаете». А всё, как раз, было наоборот. Это известная
вещь у математиков. Еще такой вопрос: обучение для Вас было платным? Вам
пришлось платить за экстернат?
Ш. Да нет… по-моему… вроде, нет… А
может и приходилось… Вы знаете, я не помню, у меня своих денег не было, поэтому
я не могу точно сказать.
Д. Понятно.
Ш. Вот когда я поступил на пятый курс,
то есть, стал студентом пятого курса, я стал получать сталинскую стипендию. Это
была колоссальная сумма, больше, чем зарабатывал мой отец.
Д. А скажите, как у Вас в экстернате
курсы отсчитывались? Скажем, Вы учились в группе 1-го курса первые два-три
месяца, считаясь «первокурсником» пока Вы не сдали все предметы за 1-й курс,
потом Вас переводили в группу 2-го курса и Вы считались уже «второкурсником»
следующие несколько месяцев до тех пор, пока Вами не были сданы все предметы 2-го
курса, и так далее – так? Вот Вы говорите «на пятом курсе», а когда у Вас
начался пятый курс?
Ш. Да, так. Но свой пятый курс я
проучился уже целый год в одной группе и вместе с ней его закончил. В этой группе,
помню, учился Рохлин, ставший моим приятелем – с ним я и закончил пятый курс.
Д. А, знаменитый Владимир Абрамович
Рохлин. Вот ещё вопрос: курсовые работы у Вас были? Вам приходилось их писать?
Ш. Да нет, курсовых не было…
Д. Не было… Но дипломная работа, конечно, была?
Ш. Да, дипломная была.
Д. И Вы диплом писали уже у Бориса Николаевича, так?
Ш. Да.
Д. Ясно. У меня вопрос про Бориса
Николаевича. Дело в том, что я живу в одном доме с его внуком Серёжей.
Ш. Какой же это внук?
Д. Серёжа Шаров.
Ш. Это, значит, сын дочери?
Д. Да. И мне очень интересно, как произошло
ваше знакомство с Серёжиным дедом?
Ш. А вот так и произошло. Я пришёл к
Борису Николаевичу с бумажкой, подписанной Тумаркиным, где было сказано, что он
направляет меня к нему сдавать экзамен. Борис Николаевич спросил меня:
«Проводите меня домой?» Я, конечно, согласился. Мы, я помню, шли через мост
Москвы-реки – он жил где-то в Замоскворечье. По дороге он расспрашивал меня обо
всем, но, по-моему, о геометрии он ничего меня не спросил. Потом Борис
Николаевич сказал: «Знаете, вы не читайте алгебру, геометрию, а читайте книжку
Чеботарёва «Теория Галуа»». Я попробовал читать её летом, но я ничего в ней не
понимал. У меня тогда ещё была малярия, и как раз в те дни ко мне привязался очередной
малярийный приступ – они часто со мной происходили. Всё это, вместе с
непонятной книгой Чеботарёва, и слилось для меня в единый комок... А потом,
вернувшись в Москву, я узнал, что переведена книжка Ван-дер-Вардена, где всё
было абсолютно понятно.
Д. С Николаем Григорьевичем Чеботарёвым Вы лично были знакомы?
Ш. Да, с Чеботарёвым я потом лично
познакомился. Потому что Стекловский математический институт, в котором я стал
докторантом, во время войны был эвакуирован в Казань, где Чеботарёв жил постоянно.
Там мы и стали хорошими знакомыми. Потом он был моим оппонентом по докторской
диссертации.
Д. Понятно. А скажите, вот сейчас на
втором курсе мехматяне МГУ выбирают себе кафедру. А тогда такое было?
Ш. Нет, тогда такого не было.
Д. То есть, кафедра определялась тогда
«по руководителям» – кто согласился с вами работать, на кафедре такого преподавателя
вы и пишете, скажем, свою дипломную работу?
Ш. Нет, и никакого специального руководителя тогда не было.
Д. Как так – ведь Борис Николаевич Делоне был Вашим официальным
руководителем, разве не так?
Ш. Нет-нет, он просто ко мне очень
хорошо относился. Даже когда аспирантом я поехал в эвакуацию сначала в Ташкент,
а потом в Ашхабад, он прислал телеграмму: «Присылайте Шафаревича, я готов взять
его членом семьи».
Д. Здорово! А в одном справочнике я прочитал, что Вы стали кандидатом наук
в 19 лет – это верно?
Ш. Да, наверное, так.
Д. То есть, в 1942 году или 1943-м?
Ш. Да, где-то так.
Д. А Вам пришлось формально оканчивать аспирантуру?
При Стекловке, наверное, да?
Ш. Нет, это была аспирантура Мехмата
МГУ. Моим руководителем в ней был Александр Геннадьевич Курош.
Д. Как, не Борис Николаевич, а Александр Геннадьевич?
Ш. Да-да. Мне даже Михалёв говорил, что
нашёл где-то в кафедральном архиве мою кандидатскую диссертацию, аккуратно
написанную ручкой.
Д. Название Вашей кандидатской не помните?
Ш. Помню, я потом напечатал по ней
работу в Докладах АН СССР. Называлась она «О нормируемости топологических
полей».
Д. А, да-да, я знаю это – это было в 1943 году, я в одном справочнике
видел.
Ш. Не исключено, что она могла где-то и
сохраниться. Я, например, как-то встречал рукописно написанную курсовую Винберга.
Д. Ну, его работа, должно быть, была написана гораздо позже – ведь Эрнест
Борисович лет на пятнадцать Вас моложе.
Ш. Ну да, гораздо позже.
Д. А в 1943 году, в военное время, было, наверное, трудно организовывать защиту?
Ш. Да вы знаете, собрать кого-то на
Совет было не трудно, потому что было мало, кого собирать.
Д. Это уже в Москве было?
Ш. Нет, это было ещё в Ашхабаде.
Голодно было очень. Помню, я получал полкило хлеба в день, в очереди за ним
стоял. Четвертушку его я съедал утром. Моей стипендии хватало на то, чтобы утром
же купить себе ещё баночку тамошнего кислого молока «мацони» – с ним я потом
съедал ещё четвертушку хлеба. А оставшуюся половинку хлеба я съедал в обед в столовой,
на которой была надпись: «Воду из супов рядом со столовой выливать запрещено».
И вечером ужасно хотелось ещё поесть, это я помню. Я тогда шёл в библиотеку и
брал какие-нибудь интересные книги, которые бы меня отвлекли от голода – по
литературе, истории, еще какие-нибудь…
Д. Я читал где-то, что как раз в
Ашхабаде, куда эвакуировался МГУ, погибла сестра Израиля Моисеевича Гельфанда.
Ш. Да.
Д. И Вы это помните?
Ш. Да-да. Она была там с мужем – или
это был просто её друг. И как-то раз они вдвоём пошли на прогулку в пустыню. А
там она вдруг почувствовала себя плохо. Он побежал принести ей воды, но,
вернувшись, не смог уже её найти. Потому что эти барханы совершенно одинаковые.
Её потом искали на аэроплане, но не нашли...
Д. Да, про это я, как раз, и читал. Так что, это при Вас было... После
кандидатской диссертации Вы сразу стали работать в Стекловском математическом
институте?
Ш. Да.
Д. То есть, получается, Вы там проработали уже 65 лет?
Ш. Ну как сказать. После кандидатской я
переехал из университета в академию. Университет был сначала в Ашхабаде. Но
потом старенькие профессора стали быстро умирать, и было решено перевезти всё в
более мягкий климат – в Свердловск. Так вот, уже из Свердловска я переехал в
Казань, где находился Стекловский математический институт, и сделался его
докторантом. Там я до 1944 года, наверное, и был докторантом. А в 1944 году я уже
вернулся в Москву.
Д. Потому что Стекловка возвратилась в Москву?
Ш. Да-да.
Д. Но всё равно, получается, что у Вас стаж работы в Стекловке – 65 лет.
Ш. Ну, наверное…
Д. Докторскую Вы защитили в 1953 году.
Где проходила защита, в Стекловке?
Ш. Нет, докторскую я защитил не в 1953 году.
Д. Нет? А по справочнику – в 1953-м.
Ш. Нет, нет. В 1946 году.
Д. Даже так? Докторскую?
Ш. Да. Я помню атмосферу защиты. Помню,
что моими оппонентами были Дмитрий Константинович Фаддеев и Анатолий Иванович
Мальцев, ныне уже покойные. А третьим оппонентом был Николай Григорьевич
Чеботарёв.
Николай Григорьевич тогда написал мне
письмо, что всё это он уже забыл и что не сможет разобраться в моей
диссертации, если я не приеду к нему и не расскажу её ему сам. Я приехал в
Казань, остановился в какой-то гостинице. Позвонил ему, сказал, что приехал. Он
попросил немедленно прийти к нему. Я пришёл к нему. Он сказал, что я, конечно,
должен жить у него, а не в гостинице (такой у него был стиль, барский, что ли).
Я помню, что мы с ним разговаривали по вечерам, потому что он ждал своего сына,
который ухаживал там за какой-то барышней и возвращался поздно. А его близкие
женщины в семье, с одной стороны, боялись воров на улице, с другой, боялись
дверь в дом открывать. Вот ему и велели караулить вечером у двери, чтобы
открыть её сыну. О моей же диссертации мы так и не разговаривали, кроме как в
последний вечер. Он тогда сказал: «Ну, вот теперь пора, завтра вы улетаете, так
что расскажите, что у вас здесь за диссертация». Я ему стал рассказывать, и
когда дошёл до последней части, то он сказал: «Ну, эта часть, наверное, не
существенная». Я ответил: «Конечно, не существенная», хотя там, как раз,
решалась проблема, которую он когда-то сам поставил. В итоге он написал на неё
вполне удовлетворительный отзыв.
Д. Такой ещё вопрос: помните ли Вы, кто у Вас был первым аспирантом? Это
был Юрий Иванович Манин?
Ш. Нет, он был далеко не первым моим
аспирантом. Я помню, что одного из первых мне завещал ещё Чеботарёв.
Николай Григорьевич приехал в Москву
оперироваться, так как у него нашли рак и ему сказали, что нужна операция. Он
сказал мне, что на всякий случай я должен позаботиться об его аспиранте. Это
был некто Павлов. Он был, кажется, из Мордвы или Чувашии. А жил он в Казани.
Он был каким-то странным: в армии всей
его части велели вступить в партию, и он вступил вместе со всеми, но потом
выкинул свой партбилет. Это обнаружилось и ему сказали, что он должен заплатить
партвзнос. Он ответил, что таких денег у него просто нет. Тогда ему сказали,
что, так уж и быть, деньги ему простят, но в партию он должен вступить вновь. А
он ответил, что вступать больше не будет ... Он был аспирантом пединститута,
причём единственным за многие годы в этом институте, окончившим аспирантуру с
диссертацией. Но когда его распределяли, то его спросили, что за дела у него с
парторганизацией. На это он ответил: «А вас сюда прислали не для того, чтобы
рассуждать, а для того, чтобы распределять». В итоге его распределили в
какое-то село Мясобутово. «Наверное, – говорил, – там мяса много». Больше я его
не видел.
Д. И судьбу его Вы не знаете… Вот еще
вопрос, легко ли Вам было общаться с Иваном Матвеевичем Виноградовым? Говорят, у
него был очень сложный характер.
Ш. Знаете, мне кажется, что ко мне
лично он относился очень доброжелательно. Главная его черта была, что он был
страшно одинок. Ему было очень скучно, жизнь его была очень однообразной. У
него было два основных интереса – это аналитическая теория чисел (его теория
тригонометрических сумм) и Стекловский институт. Постепенно теория чисел стала
отпадать, и остался только Стекловский институт. Для этого института он,
действительно, сделал очень много. Я не знаю ни одного выдающегося математика
того времени, который бы не работал долго в Стекловском институте. Там же
работал и Гельфанд...
Д. Вот мне рассказывал Николай
Михайлович Коробов, Вы его конечно знали, что они как-то поссорились…
Ш. Да, они поссорились, но это, я
думаю, скорее, свойство Николая Михайловича, нежели Ивана Матвеевича.
Д. Да, у Николая Михайловича тоже был свой характер.
Ш. Я помню, на каком-то общем собрании
сотрудников – такие у нас собрания проходили – Виноградов говорил, что есть у
нас и докторанты, что вот он, например, руководит Коробовым. И вдруг встаёт
Коробов и заявляет: «Нет, вы мной не руководите». «Как не руковожу?» – «А вот
так, вы меня не воспитываете!». Так что уж и не знаю, кто тут виноват...
Д. Теперь перейдём к Мехмату МГУ. Вы же никогда не были там на полной
ставке?
Ш. Да, я всегда был там на полставки. На полной ставке я был в Стекловском математическом
институте.
Д. Но Вы же читали на Мехмате МГУ и
основные курсы, и спецкурсы… Это когда началось, в пятидесятые годы? Или ещё в
сороковые?
Ш. Я думаю, что в сороковые.
Д. А потом Вы ушли с факультета?
Ш. Я помню, что меня уволили.
Д. Эта ситуация была связана с Петром
Матвеевичем Огибаловым?
Ш. Не знаю. Мне кажется, Огибалов всегда был таким воротилой, начальником…
Д. Он стал потом деканом Мехмата МГУ.
Ш. Да, потом он стал деканом… Помню,
что во время войны я хотел эвакуироваться вместе с университетом. И я пришёл,
сразу после знаменитой московской паники, получить справку на эвакуацию. Но мне
заявили, что такую справку мне давать не велено. Я спросил, как же так? Мне
ответили, что за разъяснениями следует идти к Огибалову. Я пришёл к Огибалову…
Д. Тогда он, кажется, был заместителем секретаря парткома МГУ – ведь дело,
наверное, происходило в сентябре 1941 года?
Ш. Да-да, осенью 1941 года. Огибалов
спросил меня, рыл ли я окопы. Я ответил, что только что вернулся оттуда. Тогда
он отправил меня обратно, и велел передать, что разрешает выдать мне справку.
Я не знаю, какое отношение он имел к
моему увольнению из МГУ. Оно было очень обширным: тогда были уволены и Отто
Юльевич Шмидт, и Сергей Натанович Бернштейн…
Д. Это, наверное, было сразу после войны?
Ш. Кажется так, но точно не помню.
Д. Но Отто Юльевич ведь тогда заведовал кафедрой алгебры на Мехмате МГУ…
Ш. Знаете, не постоянно. Когда я стал
работать преподавателем на этой кафедре, Отто Юльевич, действительно, ею
заведовал. Но реальным заведующим был Александр Геннадьевич Курош.
Д. И при Шмидте тоже?
Ш. Да, и при Шмидте. Именно Курош составлял план, кому какая нагрузка, и
всё такое.
Д. Мой следующий вопрос, как раз, про Отто Юльевича.
Ш. А я его помню очень хорошо. В 1956
году в Москве был Второй Всесоюзный Съезд математиков…
Д. Было такое…
Ш. …И алгебраисты решили навестить
Шмидта, поехав к нему на дачу. Поехали Делоне, который был с ним знаком ещё с
молодости, Курош, который его тоже давно хорошо знал, Мальцев. Они взяли с
собой и меня, так сказать, как представителя младшего поколения. Он тогда нам
сказал: «Я ясно понимаю, что мне осталось жить лишь полгода. Всё идёт по
ступенькам». На самом деле, ему оставалось полмесяца, а не полгода. Я тогда
уезжал на Памир и сказал ему, что мы собираемся переходить перевал в Верховьях
ледника…
Д. Вы уезжали туда вместе с Борисом Николаевичем? Или сами, отдельно?
Ш. Отдельно.
Д. Я, почему-то, подумал, что с Борисом Николаевичем… И вот в том же 1956
году Шмидта не стало.
Ш. Да, это всё было в 1956 году. Когда я вернулся, я узнал, что его уже
нет.
Д. А прямого влияния на Ваше научное творчество он не оказал?
Ш. Да нет.
Д. Вот такой ещё вопрос. Я поступил на
Мехмат МГУ в 1960 году, и знаю, что в 1950 и 1960 годы на факультете было два
больших семинара – колмогоровский и гельфандовский. Вам приходилось в них
участвовать? Или это было в стороне от Ваших интересов?
Ш. Помню, что я ходил на лекции
Колмогорова. Он рассказывал то, что сейчас называется КАМ-теорией.
Д. Да-да, теорией Колмогорова-Арнольда-Мозера.
Ш. Идеи у него были, но он сам говорил:
«Я не достаточно сильный аналитик, чтобы все это сделать». Я ходил на его
лекции. Они были очень интересные, но малопонятные. И на доклады его я ходил –
тоже было абсолютно ничего не понятно…
Д. Я знаю, что Андрея Николаевича очень трудно было понимать.
Ш. И вы это помните, да? Вот я помню, что тогда появились алгоритмические
задачи, про которые можно было ставить проблему об их разрешимости…
Д. Потом этим стал заниматься Юрий Владимирович Матиясевич, так?
Ш. Потом, да, многие стали этим заниматься. И прежде всего, Андрей
Андреевич Марков.
Д. Да-да, конечно.
Ш. Колмогоров же первый решил
рассказать математикам, что это такое, на заседании Московского математического
общества. Я сразу побежал на этот его доклад, и помню, что было всё абсолютно
не понятно. Какой-то он придумал педагогический приём – у него ведь всегда
доклады основывались на том, что он придумывал какие-то свои приёмы, чтобы
лучше донести их до аудитории. Так вот, в том докладе он что-то сравнивал с
бумагами, что-то – с папками, что-то – со шкафами и ящиками. Понять, что
имеется в виду, было совершенно невозможно. Помню, что рядом со мной сидел
Гельфанд и написал мне, что когда-то он купил ручку и, решив её опробовать,
стал писать фразы внешне бессмысленные, вроде «кривизна интеграла», а потом
долго не мог понять, что же это значило – теперь он находится точно в таком же
состоянии.
Д. А расскажите про Израиля Моисеевича Гельфанда и про общение с ним.
Ш. В моей жизни первый специальный
курс, который я слушал, был гельфандовский спецкурс. У меня такое подозрение,
что это был его первый спецкурс, который он читал на Мехмате МГУ. Он тогда ещё
не защитил свою докторскую диссертацию.
Д. Это было ещё в 40-е годы?
Ш. Ой, знаете, точно не вспомню… По-моему, конец сороковых…
Д. Конец сороковых… понятно, понятно…
Гельфанда я слушал один раз, и даже, кажется, что-то понял. Колмогорова я тоже,
как-то, слушал, но практически ничего не понял…
Ш. На Мехмате МГУ училась дочка Бориса
Николаевича Делоне, Аня, которую я очень хорошо знал. Так она была просто в
ярости. Лучшим студентам даже нравилось, что такой великий математик –
Колмогоров – что-то непонятное говорит, а её это ужасно раздражало, что он
пишет, потом говорит «что это за бред я написал», стирает, опять пишет…
Д. Ну, с великими математиками это
случается. Вот, например, я как-то слушал, как читал свой доклад Андрей
Николаевич Тихонов: во-первых, тихо, во-вторых, отвернувшись от аудитории,
что-то там писал на доске, в-третьих, быстро стирал написанное и только тогда
поворачивался к аудитории, так что никто не мог понять, что он там писал, а потом
стирал.
Ш. Из таких «непонятных» математиков я
помню покойного Боголюбова Николая Николаевича. К ним же я отношу и ныне
живущего Виктора Павловича Маслова. Абсолютно было не понять его: говорит он
явно неверную фразу, пока поймешь, что она неверная и построишь противоречащий
пример, он уже что-то совсем другое говорит, и ты за ним совершенно не
успеваешь.
Д. Говорят, что Виктора Павловича
Маслова умеет доходчиво «расшифровывать» Владимир Игоревич Арнольд...
Ну, вот еще вопрос: Вы, насколько я понимаю,
хорошо знали Ивана Георгиевича Петровского, так?
Ш. Да, так.
Д. Можете ли Вы вспомнить и рассказать немножко про Ваше общение с ним?
Ш. Иван Георгиевич был деканом Мехмата
МГУ как раз тогда, когда факультет эвакуировали. Я уже тогда был с ним связан и
по каким-то бытовым вопросам: он, в частности, мне выдавал квартиру, в которой
я должен был жить. А в начале 50-х годов он сделался ректором университета. И
после того, как меня на несколько лет уволили из университета, я там оставался
на почасовой оплате. Потом Иван Георгиевич меня пригласил в университет снова
на полставки, и я стал читать на Мехмате МГУ свой курс лекций. Так что, с ним
мы хорошо знакомы. Я помню его очень хорошо, заходил к нему на дачу – она была
в том же поселке, что и у Бориса Николаевича Делоне.
Д. Это не в «Ново-Дарьино»?
Ш. Нет, в «Абрамцево». Я сейчас сам там живу.
Д. А верно ли, что Иван Георгиевич
приглашал Вас заведовать кафедрой после смерти Александра Геннадьевича Куроша?
Я имею в виду кафедру алгебры.
Ш. Знаете, не от самого Иван Георгиевич
это исходило, а через Павла Сергеевича Александрова. Он был заведующим
Отделением математики Мехмата МГУ. Вот он-то меня и очень уговаривал. Но я не
рискнул как-то оставлять Стекловский институт. Да у меня были и «грехи» по
диссидентской линии, о которых я не хотел бы сейчас говорить.
Д. Понятно… Но тем не менее в связи с
Вашими «грехами»: Вы были знакомы, конечно, с Андреем Дмитриевичем Сахаровым?
Ш. Да, конечно.
Д. Скажите, как Вам теперь кажется, все
ли его идеи оказались позитивными для нашей страны? Или его «заносило»?
Ш. Вы знаете, его образ представляется
мне как образ русского юродивого, который болеет душой и ругается грешному
миру, как писали о юродивых. Его травмировала любая несправедливость, не важно,
касалась ли она десятков миллионов раскулаченных или одного какого-то человека,
которому не разрешают уехать заграницу. Поэтому, я думаю, как образ он, конечно
сохранился. Его влияние на общество было очень большим. То есть, на то, что
называется обществом или общественным мнением, что ли. Но, по-видимому, он не
способен был почувствовать, что является положительным явлением, а что нет, он
чувствовал только то, что противоречило его ощущению справедливости.
Д. Ну, это типично русская черта, «бороться за справедливость», да?
Ш. Да, да.
Д. Вот тут я позволю себе отвлечься на
историю. Недавно я с любопытством прочёл Вашу книгу «Трёхтысячелетняя загадка»
о «еврейском вопросе». Но я хочу спросить Вас о другом: не считаете ли Вы что
для России не менее важно осмыслить и, так сказать, «русский вопрос»? Именно,
мне хотелось бы услышать Ваше мнение, почему русские люди часто бывают между
собой так бестактно грубы и беспощадно жестоки друг к другу при малейшем
«инакомыслии»? Я просто испытал это на себе в своей молодости. А еврейской
взаимной солидарности, по-моему, можно только поучиться.
Ш. Ну, знаете, здесь есть
принципиальная разница: русские не живут среди какого-то другого народа. Свою
страну им, начиная с десятого века, нужно было очистить от леса, распахать, а
уже потом появилась в ней какая-то культура. Так что в этом смысле русские
играли здесь другую роль.
А почему русские люди являются такими
нетерпимыми по отношению друг к другу? Вы знаете, мне кажется, что западные
люди не менее нетерпимы между собой. Вот у них сейчас есть такое понятие, как
«политкорректность». И то что считается у них в разговорах
«неполиткорректностью» совершенно соответствует тому, что в советские времена
называлось «антисоветским высказыванием». Но ведь оба эти утверждения нельзя ни
доказать, ни опровергнуть.
Я, например, могу вам рассказать историю,
которую мне поведал Гельфанд о Колмогорове.
Колмогорова перестали пускать
заграницу, и он попытался узнать, в чём дело. В ЦК КПСС работал его ученик
Монин, который потом стал академиком. Сейчас он уже, кажется, умер (примеч.Д.:
академик РАН Андрей Сергеевич Монин скончался в 2007 году), а тогда он писал
докторскую диссертацию, и ему были очень важны хорошие отношения с
Колмогоровым. Вот через Монина Колмогоров и узнал, что во время поездки в
Венгрию «Колмогоров вёл себя несоответственно облику советского ученого». Это и
есть типичное обвинение в «неполиткорректности». Но Монину до зарезу была нужна
дружба с Колмогоровым. Поэтому он продолжал разузнавать, в чём именно
заключалось «недостойное советскому учёному поведение» Колмогорова в этой
поездке. И выяснил: оказывается, когда там была экскурсия на озеро Балатон, Колмогоров
поехал на неё в «коротких брюках» – по-нынешнему «в шортах». Конечно, это
смехотворное обвинение Колмогорову вскоре сразу же отпало...
Вообще, мне кажется, на Западе останавливаются
на том уровне, на котором Монин не остановился: на уровне
«политкорректности-неполиткорректности». Я помню свои разговоры с западными
коллегами. И все они были политически крайне осторожными, готовы были обсуждать
КГБ, еще что-то, но только не свои власти.
Д. И у Вас создалось впечатление, что
насчёт своих властей у них особой критики не было?
Ш. Не было. Я помню, даже с одним коллегой разговаривал в каком-то
французском ресторанчике, и на какое-то мое высказывание он замахал руками:
«No, no! You are going too far!» – «Вы заходите слишком далеко!» Не то что я
говорил что-то неверно, а что я заходил слишком далеко. Вот такая у них система
воспитания. И началось это с английской интеллигенции, воспитывавшейся в
закрытых школах. Мы знаем, что это такое, знаем английскую пословицу о том, что
у матери есть два счастливых дня в году: один – когда сын приезжает на каникулы
из школы, второй, когда он, наконец, уезжает с каникул в школу. В школе там
была «система фагов»: было такое взаимное подчинение, когда младший – фаг - был
вроде слуги у старшего, и должен был караулить у окна, когда тот ходил в
какие-то пивнушки или к девицам. В таком вот состоянии они и воспитывались. Вот
эта система воспитания, как мне кажется, привела их к такой осторожности, взвешенности.
Д. Но ведь в России тоже такое было: вот
у Николая Герасимовича Помяловского в «Очерках бурсы» описано, как
бурсаки-старшеклассники подчиняли себе младшеклассников.
Ш. Ну, «Очерки бурсы» – это же было что-то украинско-польское…
Д. Ну хорошо. Я свои вопросы к вам почти исчерпал, и у меня их осталось
всего два. Да у Игоря тоже будет ещё пару вопросов – так?
Ч. Да.
Д. Я знаю, что Ваш сын, Андрей
Игоревич, работает на Мехмате МГУ, являясь профессором на кафедре
дифференциальной геометрии. А Ваша жена связана с математикой?
Ш. Да, она работала всё время, пока не
ушла на пенсию, преподавала в инженерно-физическом институте математику.
Д. То есть, она кончала Мехмат МГУ?
Ш. Да, такой же факультет, но только в Ленинграде.
Д. А, Матмех ЛГУ. Понятно. И один последний мой вопрос, который – Вы
полистаете мою книжку, поймёте – я всем задавал. Довольны ли Вы, как сложилась
Ваша судьба? О чём-нибудь Вы жалеете? Я всем его задаю, хотите, отвечайте,
хотите, нет. Все отвечали.
Ш. Да, я думаю, что все так отвечали:
судьбу себе не выбираешь, какая есть – такой и доволен.
Д. Нет, ну вот некоторые говорили:
сожалею о том-то и о том-то. Как правило, сожалеют о том, что долг перед родителями
не отдали, не достаточно, точнее, отдали. Вот такие я ответы слышал.
Ш. Может быть, это верно, конечно. Тут
есть, над чем задуматься… сложный вопрос.
Д. Ну хорошо… Игорь, а теперь Ваши вопросы?
Ч. Игорь Ростиславович, я хотел бы Вас
спросить ещё о некоторых Ваших учениках. Прежде всего, как мой научный
руководитель, Алексей Иванович Кострикин, стал Вашим учеником?
Ш. Это произошло очень странно. Я
помню, что Александр Геннадьевич Курош, на кафедре которого я работал – Шмидт
тогда умер, и Курош официально заведовал кафедрой – сказал мне: «Вы знаете, тут
у нас есть такая группа, где занимаются специальными, секретными вопросами. Так
вот, им нужно заканчивать факультет и писать дипломные работы. Может, вы сможете
сформулировать какие-нибудь простые задачи?». Я сказал, что придумаю. Позвал к
себе эту группу. Придумал им следующее – нужно было, например, что-то
прочитать, какую-нибудь старинную книжку, и переизложить её своими словами. А
потом мне в голову «стрельнуло», и я сказал: «А кто хочет сам попытать свои
силы, так есть такая область, в которой в последнее время стало появляться
что-то новое». И вдруг ко мне подходит молодой человек, в пользу которого
говорит только то, что у него очень широкая и приятная улыбка. Он говорит: «Вот
это я хочу взять себе». Я думаю: куда же я влез, ведь он, наверное, самых
простых вещей в математике ещё не знает… И говорю ему: «Знаете, вы сначала
решите все задачи, которые у Ван-дер-Вардена есть по теории групп». Через
неделю он принёс мне их все, прекрасно решённые. Тогда я подробно сформулировал
ему уже серьёзную задачу, сказал, что можно почитать. В конце концов, он и эту
задачу – проблему Бернсайда – решил.
Ч. Да, интересно…
Д. А ведь параллельно проблемой Бернсайда занимался ещё Сергей Иванович Адян,
так?
Ш. Понимаете, эту проблему можно формулировать по-разному. Кострикин
двигался в том варианте, который я ему посоветовал. И он доказал, что та
проблема, которую я ему предложил, решается положительно – сначала он это
сделал для показателя пять, потом для любого простого показателя. Позднее в случае,
когда показатель есть степень любого простого числа, проблема эта была решена
Зельмановым (примеч. Д.: математик из Новосибирска Ефим Исаакович Зельманов, эмигрировавший
в конце 80-х годов прошлого века в США, в 1994 году получил Филдсовскую
премию). А Новиков вскоре опубликовал заметку в Докладах АН СССР, где
предлагался план доказательства того, что в другой постановке (идущей от самого
Бернсайда) это уже неверно. Правда он это сформулировал при некоторых условиях,
при которых до сих это так и не доказано. Но им, вместе с Адяном, при
определённых предположениях о порядках элементов группы, было найдено
необходимое доказательство. И это была громадная работа. Я тогда был в
редколлегии журнала «Известия АН СССР» и помню, что публикация её заняла три
номера! Очень знаменитая работа.
Д. Сергей Иванович Адян, кстати, чей ученик, Андрея Андреевича Маркова?
Ш. Нет, я думаю, что он ученик Новикова и есть.
Д. Петра Сергеевича, конечно?
Ш. Да, конечно. Это и была их с Петром Сергеевичем совместная работа.
Ч. В дальнейшем ваши отношения с Алексеем Ивановичем Кострикиным, видимо,
вышли за пределы чисто научных?
Ш. Знаете, они были смешанные. Мы ходили, например, за город гулять.
Как-то, я помню, мы ездили на байдарке по Карелии вместе, а потом, в походе, я
его потерял. Я пошёл его искать, дав себе клятву, что никогда не буду оставлять
своего спутника одного. А когда я вернулся, то увидел, что он спокойно сидит
возле палатки.
Д. Живой и здоровый…
Ш. Да. А потом мы с ним часто ходили гулять в Подмосковье. Я помню, мы
как-то, уже усталые, возвращаемся в электричке, сидим. Я тогда интересовался
одним вопросом, он – другим. И мы начали сравнивать. Оказалось, что у нас
одинаковые результаты. И у нас появилась совершенно неожиданная гипотеза… Потом
она, также неожиданно, материализовалась ... Это было что-то «полунаучное и полуличное».
Ч. Да,… Ясно… А вот о Юрии Ивановиче Манине Вы можете что-нибудь рассказать?
Ш. Манин очень нравился мне своими первыми работами. А потом он стал
заниматься какими-то другими работами, в которых я не специалист.
Д. Он ушел в физику, да?
Ш. В дифференциальные уравнения, в физику…
Д. А Вы видели его последнюю книжку «Математика как метафора»?
Ш. Да, конечно.
Д. Я просто вчера её купил в университетском книжном магазине, но ещё не
успел её прочитать.
Ш. Так она что, на русский переведена?
Д. Да, в этом году...
Ч. Ещё вот Евгений Соломонович Голод, он тоже был Вашим учеником?
Ш. Да-да. Вы знаете, была такая задача, которую я сформулировал в теории
алгебраических чисел. Этот вопрос был интересен тем, что Гильберт был просто
уверен в положительном его решении (для каждого поля алгебраических чисел
существует другое, которое играет роль универсальной накрывающей римановой
поверхности) – мне рассказывала Ольга Таусски, работавшая секретарём у Гильберта,
когда тот издавал своё собрание сочинений, что он ей говорил, что вопрос,
конечно же, решается положительно (примеч. Д.: здесь речь идёт об Ольге
Таусски-Тодд (1906-1995), жене известного логика Джона Тодда (1911-2007)).
И вот как-то в Германии, где я гостил у своего немецкого ученика, мы были с
ним в театре, и в первом действии мне пришло в голову, что из тех соображений,
которые сделали мои ученики, становится вероятным то, что ответ-то будет
отрицательным. Я был настолько этим возбужден, что совершенно не помню той
оперы, на которой мы были. Кажется, это была опера Рихарда Штрауса «Кавалер
розы». Но что там происходило, я совершенно не помню. Ни музыки, ни того, какие
действия были… какие интриги…
Потом я свёл всё к задаче теории групп, и эта задача была сформулирована в
докладе на международном математическом конгрессе в Стокгольме. Но мне,
почему-то, ужасно не хотелось заниматься этим вопросом самому, и поэтому я его
всячески пропагандировал. Кому я только его не рассказывал. Помню, тот же Манин
говорил, когда я уговаривал знаменитого английского специалиста по теории групп
Джона Томпсона этим заняться: «Вот Вы козла в огород пустили». И вдруг,
вечером, мне звонит Женя Голод, который уже, по-моему, защитился к тому времени
(он был моим аспирантом), и говорит, что у него есть соображения в пользу того,
как это можно доказать. Я сказал ему сейчас же приходить. Как всегда, разговор
с ним был похож на разговор у психоаналитика – он сомневался, а мне нужно было
его убеждать, что он прав. В конце концов, мы разобрались, и получилось, что у
него есть полное доказательство.
Потом ночью я всё не мог спать, думал, что нужно ещё продумать это
доказательство. Потом подумал, что, всё-таки, надо спать, а то я совсем не
засну. Потом подумал, что можно провести и бессонную ночь ради такого случая...
Утром же мне позвонил Женя Голод и сказал, что придумал гораздо более простое
доказательство. И действительно, эта работа содержит, наверное, странички три.
Я помню, что ходил по городу и думал, кому бы это рассказать. А потом
подумал: конечно же, Алексею Ивановичу! И пошёл к Алексею Ивановичу. Рассказал
ему. Он сказал, что это, конечно же, верно. Рассказал, что был недавно на
конгрессе во Франции – а меня тогда не пускали заграницу, – и что привез оттуда
бутылку вина. Предложил выпить по этому поводу.
Д. Кстати, а можно еще такой вопрос: циркулируют слухи, что проблема Ферма,
всё-таки, ещё не совсем доказана? Это неверные слухи?
Ш. Не знаю, я не слышал о таких слухах… Было первое доказательство, в
котором имелся пробел. Это доказательство было предложено англичанином Эндрю
Уайлсом. А потом Ричардом Тэйлором (кажется, он был учеником Уайлса) этот
пробел был заделан. И появилась совместная работа Уайлса-Тэйлора. И уже по
поводу этой работы нет никаких сомнений.
Д. Я тоже так полагаю. Особенно после Берлинского математического
конгресса, где Эндрю Уайлсу присудили специальную награду – серебряный знак
Филдсовского комитета – и весь пятитысячный зал встал ему аплодировать. Я не
думаю, что столь мощное содружество математиков могло ошибаться. Но год назад я
услышал, что в доказательстве проблемы Ферма есть какие-то «незакрытые места»…
Ш. Нет-нет, «незакрытые места» были, но это всё история. Тэйлор их «закрыл»...
Ч. Видимо, совместно с Уайлсом…
Д. Осталось доказать гипотезу Римана о нулях дзета функции – и список
проблем Гильберта будет исчерпан.
Ш. Но она, по-видимому, никак не поддаётся... Тут трудно делать прогнозы...
Известно, например, мнение самого Гильберта, что проблема Ферма, всё-таки,
скоро решится, и тот же Гильберт считал, что вопрос о трансцендентности числа
«два в степени квадратный корень из двух» не будет решён даже в следующем
поколении.
Д. А всё оказалось не так, как полагал Гильберт. Ну что, Игорь, у Вас есть
ещё вопросы?
Ч. Ну, последнее такое воспоминание. Будучи на пятом курсе мне
посчастливилось послушать Ваш годовой спецкурс, который состоял из двух частей
– теории Галуа и теории представлений. А потом я, в качестве отчёта, ездил
сдавать его к Вам в Стекловку, когда уже поступил в аспирантуру. Так вот,
благодаря ему получилось, что теорию представлений в столь полном виде я узнал
раньше, чем начал заниматься ею у Алексея Ивановича Кострикина. Это меня как-то
подготовило.
Ш. А Вы были у Алексея Ивановича?
Ч. Я сначала был у Аркадия Львовича Онищика. А потом, после пятого курса,
получилось так, что Алексей Иванович мне предложил поступить к нему в
аспирантуру. У Аркадия Львовича были ещё ученики. Правда, у меня до сих пор в
душе осадок, что Аркадий Львович вскоре оказался не на Мехмате МГУ. Как-то в
тот момент мне это показалось удивительным…
Ш. Знаете, мне вот как раз тогда Иван Георгиевич Петровский жаловался, мол,
обратите внимание на такой факт, что число преподавательских мест на Мехмате
МГУ ограничено, а способная молодёжь появляется на факультете всё время.
Устраивать её, сказал, зачастую некуда. Спросил меня, кого я хочу устроить. В
первую очередь я назвал, конечно, Голода. А вот что касается Аркадия Львовича…
Ч. Он уже докторскую диссертацию тогда защитил.
Ш. Вот об этом мне Петровский тоже говорил: докторских защищалось больше,
чем было профессорских мест на Мехмате МГУ. И они образовывались лишь за счёт
смертей профессоров.
Это поразительное явление. Когда я только начинал учиться на Мехмате МГУ,
то все знаменитые профессора были очень молодыми. Вот мы вспоминали Колмогорова
и Гельфанда. А ведь Гельфанд был тогда совсем молоденьким. Колмогоров –
постарше, но тоже молодой ещё…
Д. Сергей Львович Соболев был также молодым.
Ш. Соболев был тогда в Ленинграде.
Д. Но потом он ведь переехал в Москву.
Ш. Ну, это потом.
Д. Был ещё молодой Лев Семёнович Понтрягин.
Ш. Да, да. Лекции Понтрягина слушал и я. Но, понимаете, к нему было «не
пробиться». Специфическая это публика – знаменитые математики, с ними со всеми
было трудно разговаривать. Да к тому же Понтрягин был слепой…
Д. Я знаю: он читал нам лекции, а Николай Христович Розов писал на доске.
Ш. …И если тебе не удалось что-то записать, то ты уж с ним не поговоришь...
Вот с Колмогоровым было то же самое. С ним нужно было бежать: он, не обращая
внимания на собеседника, шёл очень быстрыми шагами. И приходилось за ним
бежать. Но кто-то другой тоже, одновременно с тобой, бежал с ним. Нужно было
просто «вклиниться» между ними, чтобы спросить что-то такое, на что Колмогоров ответил
бы. Но кому он ответил – тоже надо было ещё догадываться.
Д. А с Павлом Сергеевичем Александровым легче было общаться?
Ш. Я не помню. Вероятно… Я его лекции слушал… Кажется, это были лекции по
топологии… Но я не помню, как мы с ним тогда разговаривали.
Д. Когда я поступил на Мехмат МГУ, то математиков-академиков на факультете
было три – Андрей Николаевич Колмогоров, Павел Сергеевич Александров и Иван
Георгиевич Петровский. Это было в 1960 году.
Ш. Разве в 1960-м Александров уже был академиком?
Д. Да, был. Он, по-моему, в 1953 году избрался в академики, а до того
долгое время был членом-корреспондентом – кажется, с 1929 года.
Ш. Да, Александров как-то очень болезненно относился к тому, что он не
академик. Я помню, как бывали выборы, на которых избирали кого-то другого –
ведь отделение физико-математических наук было громадным, в него входили и
физики, и астрономы, и геологи и кто угодно. И кого они там выберут, было очень
трудно предсказать. И когда Александрова вновь не выбирали, то он некоторое
время ходил с лицом человека, у которого несчастье произошло.
Д. Про механиков-академиков – тогда на Мехмате МГУ таковыми были Леонид
Иванович Седов, Георгий Иванович Петров, Александр Юльевич Ишлинский и Юрий
Николаевич Работнов – у нас ходили слухи, что между собой они часто «ссорятся».
А о конфликтах среди математиков-академиков мы, как-то, не слышали.
Ш. Ну, как же, был же знаменитый случай с Лузиным и Колмогоровым…
Д. Ну, это, наверное, было в 30-е годы…
Ш. Нет, это уже было в послевоенные годы.
Д. А, вы имеете в виду инцидент 1946 года о публичной пощёчине Николаю
Николаевичу Лузину от Андрея Николаевича Колмогорова в стенах Академии Наук за
отрицательное голосование Лузина по кандидатуре Павла Сергеевича Александрова
во время академических выборов?
Ш. Ну да. Я был уже сотрудником Стекловки и прекрасно помню, как висел приказ
на стенке о том, что академик Колмогоров временно переведен из заведующих
отделом в лаборанты.
Д. Забавно … Ну что ж, не будем Вас больше утомлять. И большое Вам спасибо
за эту беседу.
Ч. Всё было очень интересно, Игорь Ростиславович. Огромное Вам за это
спасибо.
Д. Мы расшифруем запись нашей беседы к осени и расшифровку принесём Вам.
Что не так – Вы сможете подправить.
Ш. Очень хорошо, как раз, что осенью.
Июнь 2008
года.
|