Номер 4(41) - апрель 2013 | |
"Пространство – рукопись, и время – только слово..."
***
Свет выключился. Музыка сломалась.
Ни шерсти под рукой, ни янтаря.
Несметного - а пригодилась малость
–
ждал. Восемь спичек, в очередь горя,
высвечивают двери, коридоры
и лестницы, ведущие во тьму.
Вдруг вспоминаю: столько было вздора
волшебного! Ей-Богу, самому
не верится. Как ветка Палестины,
я странствовал. От грешных отчих мест
открещивался. Праздновал крестины
неведомого. И грузинский крест
аэроплана, как случайный лучик, -
ночной сверчок в просторной тишине, -
в оскаленных проскальзывая тучах,
был жалобой и родиною мне,
был голосом – вольфрамовой спиралью –
и тут запнусь, почувствовав: дотла
не догореть. Ты - тусклой зимней ранью
и при свечах – прощальна и светла.
***
Не призывай в стихах невзгод,
предупреждал поэт,
и вторил ему другой рапсод, сто
исхудалых лет
спустя. Тот, первый, верил в рок,
романтик был и смутьян,
взимал умеренный оброк с мурановских
крестьян,
считал, что поэзия – гневный гимн
мирозданию, и, наконец,
жил сам, и дышать давал другим,
образцовый муж и отец.
А ученик его, одноногий герой второй
мировой войны,
расхаживал по Москве с клюкой,
записывал мрачные сны,
он тоже был безусловно жив, просил
эпоху «не тронь!»
и в доме творчества спал, положив седую
голову на ладонь.
И хотя ни один из них не украл ни
яблоко, ни гранат,
обоих бардов господь прибрал в
невеселый эдемский сад.
И я, ученый, про жизнь, что мне
досталась, твержу во тьму:
не маши платком, бесценная, не исчезай
в февральском дыму.
***
«Условимся – о гибели молчок».
С.Гандлевский
…и о минувшем тоже – ни строки.
У керосинной лавки близ Арбата
горят его нещедрые зрачки,
вполсилы посылая на щербатый
асфальт косые блики. Мокрый снег –
а утром пушкинским лег ювелирный иней
на ветки лип, и облачный ковчег
поплыл по синеве, и солнце крымской
дыней-
колхозницей желтеет в вышине.
Так, если век и место – только случай,
орел да решка, серый шарф колючий,
рань зыбкая, подаренная мне –
гуляй по переулкам, ветер воли,
не ведающий, что бог неумолим,
что жизнь проста, как смесь песка и
соли,
как красота, покинутая им.
***
Фонарь, аптека, улица ночная,
возможно, церковь, то есть пыльный
склад
стройматериалов, юность надувная
(напыщенная), подростковый ад,
подруга робкая в индийских или польских
штанах, тоска собраний комсомольских,
не слишком трезвый богословский спор
с Сопровским. О, мытищинский кагор!
«Твой мертвый Ленин врет, как сивый
мерин, -
хохочет друг, - о чем ты говоришь?
Велик Господь, а мир четырехмерен,
нет гибели – есть музыка и мышь
подвальная, ученая, грызущая
то сыр, то хлеб, действительная, как
(по умнику немецкому) все сущее...»
Как многие, он умер впопыхах:
недописав, недолюбив, недопив,
не завершив азартного труда.
Душа его меж влажных снежных хлопьев
плывет, озябшая, - Бог весть куда…
***
Я был подросток хилый, скучный,
влюбленный в Иру Воробей,
но огнь естественнонаучный уже пылал в
душе моей,
и множество кислотных дырок на школьной
форме я прожег,
ходил поскольку не в задирах, а на
химический кружок.
Подрос, в сентябрьской электричке пел
Окуджаву, жизни рад,
умел разжечь с единой спички костер,
печатал самиздат,
изрядно в химии кумекал, знал, как
разводят спирт в воде,
и стал товарищем молекул, структурных
формул и т.д.,
еще не зная, что бок-о-бок с лисою,
колобок-студент,
живу… Ах, мир притертых пробок и
змеевидных перфолент!
О, сладость ностальгии! Все мы горазды
юность вспоминать.
Как славно б настрочить поэму страниц
на восемьдесят пять
про доморощенных пророков, про
комсомол, гб, собес -
пускай Бугаев и Набоков мне улыбаются с
небес,
любуясь на миры иные (неповторимый
аромат
лабораторий, вытяжные шкафы, и рыжий
бихромат
аммония, от первой искры сердито
вспыхивающий!). Нет-нет,
не память правит миром быстрым и
ненасытным – только свет
надежды, а она, голуба, когда прощается
с тобой,
склонясь над Стиксом, красит губы
помадой черно-голубой.
***
Сколь чудно в граде каменном за чаркою
вина
сидеть перед экзаменом в глухие
времена,
когда с подружкой светлою, робея и
ворча,
мы изучали ветхие заветы Ильича!
Икота шла на Якова. Как ясно помню я
абзацы с кучей всякого сердитого
вранья!
Как жаль, что по обычаям
опричницы-Москвы
диплома мне с отличием не выдали, увы –
за тройку по истории ВКП(б), за ночь,
за строчки - те, которые не смог я
превозмочь!
Прощай же, время логики и рукотворной
мглы.
Фарфоровые слоники, подвальные углы.
Ах, как мы были молоды, как пели
налегке,
то олово, то золото таская в кошельке!
Мы стали долгожители, а были – чур
меня! –
живые похитители небесного огня.
А от того учебника остался хриплый прах
–
как записи кочевника в воздушных
дневниках.
***
Сквозь ропот автострад, дым –
пригородный, смутный,
чахоточные пустыри,
надтреснутые дни, украденные утра,
сквозь слезы Эммы Бовари –
нестись бог весть куда, над ивой и
осиной;
тем и огромен тот полет,
что воздух кованый с ржавеющею силой
сопротивляется, поет
о том, что лес озябший свежевымыт,
надкрылья – уголья, свобода – легкий
труд,
что всё в конце концов отыщут и
отнимут,
и вряд ли отдадут,
пространство – рукопись, и время –
только слово,
и нелюбовь - полынное вино,
а все-таки лететь, и не дано иного,
иного не дано.
***
Не обернулась, уходя, не стала
сентиментальничать, а я шептал,
дурак:
прощай, моя душа, я знаю, ты устала,
сойдемся в тех краях,
где мы еще глаза влюбленные таращим
на свет неведомых невзгод
в прошедшем времени – вернее, в
настоящем,
которое пройдет,
где чайки бедные кричат о звонком
вздоре
известняку – а он от старости оглох,
где рвется к морю с пыльных плоскогорий
кладбищенский чертополох,
где ящерка и уж, невызревшая смоква
на греческом кусте –
жизнь не обветрилась, нет, что ты,
не поблекла –
стоит в бесценной наготе
и смотрит ввысь, и ясно слышит море
далекое, и молча мы поем
о том, что звезды – соль, рассыпанная к
ссоре
бессмертия с небытиём.
***
Как просто все: робки и веселы
влюбленные, магнолии голы,
хохочут школьники, и ты меня узнала
издалека. Свет в складках, в бугорках,
и ветки все в бутонах, пухлых, как
кошель у флорентийского менялы.
Нет в жизни счастья, как гласит тату-
ировка воровская. В пустоту
уйдем, бессмертников угрюмые отряды.
И вредничает Бог: ни «а» тебе, ни «бе»,
завидуя часам, висящим на столбе, -
идут, но и стоят, не двигаются, гады.
«Уходишь – уходи», – твердят. Но
я забыл
ключи и сотовый, я слишком жизнь любил,
чтобы сразу отбывать. Тут –
крокус, там – фиалка,
а там еще тюльпан. И эти лепестки
так уязвимы, так неглубоки,
что Чехов вспоминается. И жалко
всех и всего. Любимая, своди
меня туда, где счастье впереди,
где небо – переплет, где голос
пальцы греет,
где плачет и поет, от бедности пьяна,
простоволосая, как в юности, весна,
и горло - говорит. И солнце - не
стареет.
***
…а снег взмывает, тая,
такой простой на вид.
До самого китая он, верно,
долетит.
Там музыка, и танцы, и
акварельный сад.
Там добрые китайцы на
веточках сидят.
Метель ли завывает,
взрывается звезда –
воркуют, не свивают
надежного гнезда.
Под снегом гнутся ветки,
уходит жизнь, ворча.
Фарфоровые предки,
безмолвная свеча.
Крестьянин душит волка.
Дрофу чиновник ест.
Должно
быть, столько шелка в сугробах этих мест…
***
Голубые чашки – щелкнешь,
запоют.
Добрые букашки чай с
вареньем пьют.
Шесть глубоких плошек,
самовар с трубой.
Блюдечки в горошек
бледно-голубой.
Дачное, сосновое, влажный
шум травы.
Кто-то ест вишневое, кто-то
– из айвы,
из айвы с корицею, и с
гвоздикой, да.
Девы белолицые, дамы,
господа,
молодые нытики с кукишем в
кармане.
Кто-то о политике, кто-то о
романе
пожилого гения. Вечер
удался.
В светлом настроении вся
компания, вся
жизнь, плетни да сплетни,
да чуть-чуть покоя…
Все
одеты в летнее, светлое такое…
***
…и
когда мой растерянный взгляд оборачивается назад
и
навостряются уши словно у кролика на лугу
я вижу снег на ялтинских
гиацинтах я слышу закат - яд
а любовь - луч а горло в
звонком долгу
перед всеми кого любил кому
сердце в рост
отдавал надолго может быть
навсегда
и кого бросал как
олимпийский метатель звезд
свой горящий снаряд кидает
на беззащитные города
в страхе я всматриваюсь в
бесповоротную тьму
на колени встаю перед
пьяненьким мудрецом а он мне
наливает зеленого чаю и
молвит: быть по сему,
поглаживает лысину, и
добавляет: не плачь во сне
веселая мать твоя умерла
незадачливый сгинул отец
родины нет и в помине, но
ты, оставшись среди живых,
превратишься в стук не
доставшихся Богу сердец
над нефтеносным сланцем
натруженных мостовых
ловко же ты устроился,
хмыкаю я в ответ
вечен умен пристроен а я
тебе кто блоха вошь
нет возражает бьет мне в
глаза свет
которого
ты мальчик советский не перенесешь
Из цикла "СТРАНСТВИЯ"
Х
Не рыдай, мой Леонардо, мой
конструктор голубой.
Не летает? Ну и ладно, ну и
славно, Бог с тобой.
Свет сожжет, любовь
изгложет, потускнеют честь и медь.
Человек взмывать не может,
но зато умеет петь,
тешься: sapiens не кролик и
не смертный раб совсем.
Есть такой в ютьюбе ролик
(или девять, или семь):
Навострился homo в пропасть
прыгать ради юных дев,
перепончатую лопасть на
конечности надев.
Боже, как парят ребята,
всякий смел, свободен, горд!
Так на родине когда-то
парашютный правил спорт,
стратостат взлетал сквозь
тучи, пузырился хлебный квас -
только нынешний покруче.
Ах, как жаль, что не про нас,
не про наше поколенье.
Знаешь, мы заражены
как у Лермонтова, ленью,
черной верностью жены
из Багрицкого. На скальпах
плешь горит, зелена мать.
Не хотим в швейцарских
Альпах трезвых птиц изображать.
Лучше сяду на летадло,
крылья из люминия,
Пусть меня доставит, падла,
в те блаженные края.
где поют, сбиваясь часто,
кровный мёд и молоко
безвоздушные
гимнасты в черных сталинских трико.
ХI
Кто у нас лишний кто у нас
грешный
в яблонях старых шелковый
дым
первенца вишней братца
черешней
девочек майским дождем
проливным
Слезем-ка с дрожек вступим
во дворик
ехали долго и далеко
первенцу ножик братцу
топорик
малым сестренкам сережки в
ушко
Тучей влюбленной, картой
крапленой
тешится время, плюшевый
лев.
Молнией грянет, горло
поранит,
ляжет на стол шестеркою
треф.
Что мы ответим выросшим
детям
только полсвета исколесим
ключик скрипичный свечки
привычной
в нашем предместье неугасим
а домовые, ножки кривые,
бродят по дому ручки
скрестя
в карты играют дверь
отворяют
и
просыпаясь плачет дитя
***
я люблю мою страну а какую
не пойму
в честной дреме леденцовой
может быть чимкент свинцовый
там где тетушки мои в серых
платьях до крови
сушат персики и пламя
разжигают поутру
в печке или тополями на
овечьем на ветру
грустно так скрипят а может
быть Москвы усердный лес с
транспарантами и без
с нищетою и тщетою с
бескорыстной наготою
обучающихся дев с детским
горем нараспев
а быть может школьный
дворик где с калиной георгин
там всевышний алкоголик
андрофоб и мизогин
посылает мне знамения сны и
прочие имения
боже как же ты один маешься
больных смущаешь
соучастье обещаешь в дивном
заговоре но
обязательно обманешь
улетишь и тенью станешь
и застынешь как кино
сломанное в поселковом
клубе ах как нелегко вам дети
праха вот и я
митру тяжкую снимаю вещих
снов не понимаю
не вития не судья никому
ступайте дети
в
парусиновые эти небеса свою страну а какую не усну
Из цикла "СВЕТЛОЕ БУДУЩЕЕ"
1920
когда гражданская война
не брали пленных ни хрена
и обезумевшие дети
аптекарей других детей
крестьян фабричных и врачей
расстреливали на рассвете
и красный спит и белый спит
во сне ворочается сопит
но белый вроде динозавра
а красный (хор гремит) убит
не просто так – за новый
быт
за ослепительное завтра
он видит будущее где
не варят кашу на воде
наука победила голод
и старость тесно в облаках
от дирижаблей смертный
страх
изжит где каждый чист и
молод
как те мальчишки с полотна
дейнеки новая страна
богата солодом и медом
хватает хлеба всем и рыб,
в пустой церквушке поп
охрип
по тучным нивам и заводам
растят ячмень и варят сталь
дорога убегает в даль
и прочее и мы недаром
погибнем думает герой
предсмертной ветреной порой
шумя
бестрепетным гайдаром |
|
|||
|