Номер 5(52) май 2014 | |
Черное и белое Рассказы
В бассейне
В кой-то веки. Вода
цвета жидкости для полоскания рта, стерильная, зеленая, теплая. Бассейн
маленький, мелкий. Но все равно хорошо. В кой-то веки никуда не бегу, тепло, и
все оплачено. Имею право. Туда-сюда, туда-сюда, упражнения для похудения,
подтягивания, разглаживания, устранения, коррекции и укрепления всего везде.
Туда-сюда, туда-сюда, в одном месте подхватишь, в другом отвалится. Я одна,
можно строить рожи. Но вот уже нельзя. В гостиничный бассейн входит папа с
совсем маленьким мальчиком. Я довольно ровно дышу к детям, то есть скорее
нейтрально, ближе к не очень. А в данном случае, что и говорить. Сейчас будут
писк, плеск, крик, и никакой жизни. Во избежание контакта, не смотрю в их
сторону и продолжаю туда-сюда по нормативу. Но мальчик попался негромкий. Он
деликатно играет со своей 'уткой,' деликатно беседует с папой, деликатно
спускает ножки в бассейн. В какой-то момент мальчик вылезает из воды и идет за
укатившимся мячиком. Ходит он еще неважно, переваливаясь, смешно ставя
кривоватые толстые ножки, но уже не падая. Годика два, не больше. А как
говорит! В бассейне гулко, все слышно. Полными фразами, четко, осмысленно,
правильно. Его просят, он делает, его спрашивают, он отвечает. В голове застучало,
забарабанило дрожью неизбежное, злое, отчаянное «не то, что мой». И вот я уже
не свожу с чудесного мальчика глаз, уже ищу его улыбки, уже бросаю и ловлю его
мячик. Мальчик смеется, хлопает в ладошки, а я почти плачу от зависти, восторга
и горя. Я спрашиваю, он отвечает, я зову, он идет, я прошу, он дает. Неужели
так бывает, неужели так может быть? Бесплатно, случайно, просто, за так. Одним
все, а другим то, что у меня. И ничего нельзя поделать, и завтра мне
возвращаться в мою перемежающуюся звериным визгом немоту. Мне становится тяжело
дышать, пульс дрыгается где- то под языком, в носу щиплет и вдруг страшно
жарко. Мне лучше уйти. Я быстро вылезаю, и, не вытираясь, как есть, бегу в свой
номер.
А завтра нам всем
будет нужно такси. Мальчик, его папа, и я тесно стоим почти семейной группкой в
стеклянной банке гостиничной двери, потому что дождь. Такси нет, ждем давно и
надо что-то сказать. «Он так прекрасно говорит у вас. Сколько ему лет?» делаю я
комплимент папе. «Семь», отвечает папа. Мальчик смеется и машет мне крошечной
рукой. Бесплатно, случайно, за так.
Толя
- Вы не понимаете,
Лена!
Не понимаю.
Мне чуть за 30, ему
хорошо за 50. Я не понимаю, отчего его корчит, отчего такая боль. Я не понимаю,
но у меня большие умные глаза. Хотя, при чем тут глаза, мы же взрослые люди.
"Не пониммммаете!"
звенят, отскакивают, ломаются об меня осколки его мммо-заичного "м".
Аккомпанируя ударным согласным кричат, дергаются руки. Откуда они у тебя?
Прозрачные, нервные, синеватые конечности русского интеллигента. От неграмотной
бабки, крестившей тебя втихомолку от коммуниста отца? От неудостоившегося
полного имени крепостного предка, чью фамилию-кличку ты носишь?
-Вы не понимммаете,
Лена!
Да, я не понимаю.
Голубой, белый,
красный, извечные цвета Севера. Голубые глаза, белые волосы, красные, от
недосыпания, водки, слез и курения веки. Если бы ты знал, как я ненавижу
курево, ты бы понял, что это любовь. Сама я не догадаюсь. Не пойму, не
прочитаю, не увижу, пока ты не наклонишься ко мне низко, и не прокричишь мне ее
в лицо по слогам. Но это уже потом, когда нас разлепили и развели по своим
углам.
А тогда у меня был
муж, как, впрочем, всегда. А у тебя была она. Правда, тогда она устала,
погорячилась, и ты впился в меня прокуренными зубами. Да и в кого еще в таком-то
месте?
Ты надеялся,
грозился, пугал и пугался. Ты говорил “твой француз” и трясся. Ты отнимал у
меня часы, недели, месяцы жизни, мучитель, самодур, самозванец, и взамен вдыхал
в меня свое оставшееся время, обменивая настоящее на будущее, твое настоящее на
мое будущее. Ты делился со мной самым лучшим и ценным, что у тебя было, самым
лучшим и ценным, что может быть у таких, как ты, для таких, как я ― крепким,
спелым, старым отчаянием творения. Я уже знала, что отчаяние ― начало всех
начал и не отказалась. Начало всех религий и философий, начало и конец любви,
чьей-то первой или твоей, последней.
- Вы не понимммаете,
Лена!
Не надо кричать.
Сейчас вы уже не умрете. Вы умрете не сейчас и не со мной. И скоро приедет она.
Она приехала,
прилетела, налетела, захлопала крылами эфиопской марли у меня перед лицом,
птица-лебедушка, матушка, нянюшка. Накрыла телом гнездо, закрыла гнездом тело.
Зачем вы так? Он был
еще жив.
А я все понимаю.
Толя. Черное и белое
Дурное дыхание. Лицо
совсем близко. Совсем склонился, губы – каменные, пористые, гранитные, дышат в
лицо черным смрадом. Сейчас серая кожа коснется носа. Кроме дыхания, живой ли?
Курит папиросу за папиросой в маленькую форточку. Клетчатые тапки, треники,
майка. Лицо длинное, очень длинное, надо мной, падает, падает, падает вниз. На
меня. Вижу все поры. Глубокие, резаные морщины у рта. Я сижу на высокой
табуретке, чтобы еще ближе к его лицу. Но он высокий, сложился надо мной вдвое
черной кочергой. Худой, весь худой: нос, рот, шея, плечи. Маслà. Сухость,
обветренный камень.
«Папа, ну, что ты».
Поднимает глаза как Вий свои веки. Стушевалась, ушла, ничем не может помочь.
Исчезла. И куда можно исчезнуть в таком малом пространстве? А соседи, где
соседи? На работе все. Это у него смены. И сегодня он дома. Смены, я не путаю? Не
путаешь, не боись. Попытка встать с табурета. Камень на плече – сиди. Сидеть.
Что я ему здесь отвечаю? За все и за всех. Других, видно, нет. Есть только я,
на этом высоком табурете. Посреди чужой убогой кухни, линолиумных квадратиков
грязного цвета, дыма, мешков с картошкой и связок лука. Дым, форточка, я
никогда не уйду.
Так о чем это мы? Он
читает, он много читает. Особенно «Графа». Он так его называет: Граф.
Достоевский врал, во спасение, но врал, а Графа уважаю. «Слышь, моя – дура. Ты –
умная. Ты далеко пойдешь. Что тебе в ней? В нас? Отвечай». Что я отвечаю? Что
бы ни отвечала, ему нравится, углы каменного отверстия ползут вверх. Черные
щели сверлят. Чего он ищет? Те, за кого я тут держу ответ, должны быть
довольны, кем бы они не были.
Смотрит в глаза. У
него – черные, прямые, узкие, длинные, тоже длинные, как руки, как пальцы, как
ступни, как лицо, как шея, как спина. Ресниц или нет, или мне показалось.
Пытаюсь рассуждать, как полагается делать в подобных случаях. Мы, вроде,
куда-то шли. В кино. Кино подождет. Сидеть! Табуретка ровно посередине, до
двери кухни далеко, до двери квартиры еще дальше, до порога дома не добраться в
этой жизни. «Ты мне скажи, прав я или нет?»
«Алик», нежный,
усталый голос. Слава Богу! «Ну, что ты к ребенку привязался?» Ставит тяжелые
сумки. Раздутые ноги в лечебных чулках, набухшие, страшные вены. «Фу,
накурил-то как! Обкурил тебя?» Меня угощают салатиком и розовым муссом.
Несравненно готовила женщина. Мусс бледный, воздушный, невиданный. Я хвалю. Мне
надо идти. Меня давно ждут, уже заждались, уже извелись ждать. Метро, станция
Маяковская, красная, обожаемая. Мозаика, ее погладить прохладно и гладко. Пока
ждешь поезда, свидания, подружку. Запах, любимый, метрошный, тепло-резиновый.
Эскалатор, ползут лица, наблюдай, сколько хочешь. Домой, на остров, на лазоревую
станцию, в трамвай, к себе в рай, в белое, наглаженное, накрахмаленное,
кружевное бытие, где в перламутровые пепельницы-ракушки с радужным нутром не
кладут окурков. Там они просто стоят как легкие лодочки на вышитых курчавых
волнах-салфеточках, белые на белом. Их позиция выверена, их нельзя передвинуть
ни вправо, ни влево. Ревностная рука вернет их на якорь под вазой с цветами, на
вязанную крючком моей прабабушки салфеточку. В раю есть ванна с болгарской пеной,
на которую совершает нелепые наскоки одураченный шевелящейся мыльной горой кот.
Есть кот: черный, чистый, в белых манишке и перчатках, брезгливый, нервный кот
с характером. Я дурю кота, шурша пальцами под пеной, он прыгает и падает в
теплую воду. Обиженный, похудевший от воды в три раза, он с брызгами
выскакивает из ванны и тарабанит лапами в дверь, извещая маму и Бусю об
очередном свершившемся предательстве. Прибегает мама, заворачивает кота в
большое полотенце, трет его, смеется, журит меня, кот вырывается и трясет
лапами. У мамы крем в желтых и красных пластмассовых баночках. Они сводят меня
с ума своей красотой. Крем жирный, мама лоснится.
У нас те же
неаппетитные квадратики в кухне на полу. Зеленые и коричневые, тухлое
сочетание. Бедность прикрыта салфеточками, тряпочками, накидочками. В коридоре
постоянно ломается стул. За его спинку запихнуты мужские тапки всех размеров.
Для маминых поклонников и моих одноклассников. Одноклассники приучены сами
доставать тапки из-за стула. «А, Миша, вы уже?» Мишкины ноги не помещаются в
тапки, но он послушно тащит их на концах пальцев: «Здравствуйте, Мария
Харитоновна». «Миша, вы будете кушать?» Он будет. И Андрюша будет. И другой
Миша. Все будут. На чистой скатерти, на белой салфеточке, с серебряной ложечкой
и из кузнецовской тарелочки. Мальчики хорошие, вежливые, кухня светлая,
занавески цветочные. Миша ест много, не глядя, шаря по столу, как слепой,
смотрит вниз, смущенно шевелит лбом и мягким льняным чубом, бурча под нос тихие
благодарные 'спасибо'. Андрюша ест медленно, со смаком, хвалит, шутит, смеется
маленьким, легким, как он сам, смехом, рассуждает, чинно беседует с Марией
Харитоновной. Белые большие зубы, зеленые большие глаза. Другой Миша ест мало,
больше пьет чай, он изысканно вежлив и почтителен, у него нездешние манеры и
нездешнее благородное лицо с тяжелыми веками и далеким профилем.
Рвется, рвется, юная
сила наружу из кружевного рая. Все, что в детстве важно: родители, уют, безопасность,
в юности становится общим фоном. Идешь домой с вечеринки, а дома опять та же
бабушка отпирает ту же дверь. А тебе куда важнее, где сидел Миша, как посмотрел
Андрюша, и кого пошел провожать другой Миша. А тут тебе суп, салфеточка,
серебряная ложечка из подарков расстрелянного царя прадедушке, тонко нарезанный
хлеб, домашние корзиночки, фарфор, цветочные занавески между раем и
преисподней.
Лето, сессия, звонок
в дверь и на пороге она – белая, вся белая: волосы, кофточка, носочки,
туфельки. За ней – светлая дверь. За ней – белая дорожка. За ней – наш белый
остров. «Ну, что?» Сильные, теплые, старые руки хлопают в ладоши: опять на
отлично! Подметки рвет! Внученька, свет в окне, деточка, горлица.
Не надо мне ни Бога,
ни рая, ни ангелов, если не увижу ее больше. А если увижу, то хоть сейчас
берите и ведите туда, где есть она. Если справедливо, что разлучили нас навек,
значит, нет на свете никакой справедливости. Все обман. Насмешка все, подлость
и жестокость никаким преступлениям непомерная. Я только и даю согласие на эту
прогулку по тюремному двору, что теплится надежда, что в конце встретит меня она,
и, как тогда, откроет мне белую дверь. И я паду на колени и оставлю себя за
порогом, и не будет мне ни жалко, ни страшно, потому что узнаю я, что Бог есть
любовь. |
|
|||
|