Номер 8-9(55) август-сентябрь 2014 | |
Бюст Есенина Мастерская Евы находилась в полуподвальном помещении пятиэтажного дома поблизости от угла Кировского проспекта и речки Карповки в Ленинграде. Начинались шестидесятые. Культ Сталина был развенчан. Оттепель закончилась, проторив дорожку некоторой свободе творчества. Даже не оговоренное как дозволенное (без нападок на систему!) андеграундное искусство создавалось творческим людом без ожидания последующего карающего наказания. Илья Равин учился тогда на четвертом курсе медицинского института. Это был высокий худощавый молодой человек, еврейские черты лица которого смягчались улыбкой смущения, а серые глаза смотрели заинтересованно и доверчиво. Его друг – Борис Рябинкин, коренастый, светлоголовый и голубоглазый парень с неожиданно изогнутым по–еврейски носом, являл собой собирательный портрет наследника семитских и славянских генов. Он учился в автодорожном институте. Илья и Борис оказались в мастерской Евы случайно, если принять осмысленную (постфактум) случайность за один из результатов активности космической системы. До этого друзья допоздна засиделись в кафе «Снежинка», которое находилось в двух шагах от площади Льва Толстого. Памятная площадь в жизни Ильи. От площади было рукой подать до медицинского института. Всего одна трамвайная остановка. В «Снежинке» было тепло и сыро от притащенного и подтаявшего снега, смешавшегося с опилками. Пол подметали и протирали не чаще одного–двух раз в день. Зато мраморные столики вовремя вытирались улыбчивыми официантками. Сосиски и лимонад стоили недорого. А на то, что посетители приносили с собой водку в портфелях, чемоданчиках, и в карманах пальто или курток, а потом смешивали тайком с лимонадом, персонал «Снежинки» смотрел сквозь пальцы. Чаще всего официантки знали в лицо своих постоянных посетителей и не были к ним строги. За это они получали небольшие, но несомненные чаевые. Илья с Борисом посещали «Снежинку», как правило, раз в месяц. В последнюю пятницу. Это был условный День Стипендии. То есть, каждый брал немного от полученной стипендии, и раз в месяц друзья выпивали и толковали о жизни. Остальные деньги Борис отдавал матери. У них обоих отцы ушли в другие семьи. Илья после смерти матери жил один. «Снежинка», кино, театры, книги и прочее составляли примерно четверть стипендии. К тому же, у каждого из них случались приработки. Илья, например, дежурил несколько раз неделю по–вечерам в травматологии, накладывая гипсы и зашивая раны, полученные чаще всего простым людом в домашних сражениях. Иногда друзья ходили разгружать вагоны на железнодорожную станцию Кушелевка, от которой они жили неподалеку – на Выборгской стороне, в Лесном, напротив Лесотехнической академии, в коммунальных квартирах одного и того же двухэтажного дома, бывшей богадельни. Были и другие заработки. Летом они подряжались грузчиками на рыбоконсервный завод. Но ежемесячные загулы в «Снежинке» на заначку от стипендии были священым мероприятием. За стаканом лимонада, смешанного тайком с водкой или коньяком, они обсуждали жизнь. В тот запомнившийся вечер Илья с Борисом сидели в «Снежинке». Один из них заговорил о Сергее Есенине. У Ильи в доме стихи Есенина пользовались особенным почитанием. Мать Ильи украдкой и не без влияния Есенина сочиняла стихи. И хотя ни одно ее стихотворение не сохранилось (перед смертью она уничтожила написанное), до сих пор в памяти Ильи звучали ее строчки, которые она ему читала. Особенно во время войны. Она посылала стихи отцу на фронт. Доказательством особенного почитания Есенина был гипсовый бюст, которым она очень дорожила. Надо же было так случиться, что во время уборки она задела за бюст. Он упал и раскололся на мелкие куски. Ко времени событий, относящихся к нашему повествованию, Илья забыл о такой мелочи, как осколки гипсового бюста. Все это рассказал Илья – Борису во время последнего загула. И метафизически неслучайно. Автор получает от своих героев, свидетелей прошлого, важные знания о времени, о котором пишет. И предчувствует будущее в прошлом и настоящем. Предчувствует даже то, к чему приведет очередной загул друзей в «Снежинке». Автор многое узнает и придумывает, ведомый воображением и фактами реальности. Но нельзя и отрицать мистическую связь Есенина с этим вечером, отдаленным от нынешнего времени на полвека. Странное дело: хотя события, о которых здесь повествуется, относятся к середине прошлого века, автор рассказывает, как будто они происходили вчера. В тот вечер друзья засиделись в «Снежинке» допоздна, чуть не до девяти часов. За окнами валил липкий ноябрьский снег с дождем и ветром. До закрытия оставался час. Зал кафе опустел. Кроме Ильи с Борисом последними засиделись завсегдатаи–забулдыги, допивавшие свои подпольные коктейли, да возлюбленная парочка с громадным пластмассовым чемоданом, охваченным металлическими обручами, как сундук. Наверно, влюбленным некуда было деваться: потеряли ключи, их не пускали домой или выгнали? Вернее всего, не было сил поехать на вокзал и окончательно проститься. Забулдыги, бесприютная парочка да Илья с Борисом. Вот и все посетители, оставшиеся от прошедшего дня. Друзья обсуждали традиционный для таких ежемесячных сборищ женский вопрос. То есть, пытались умозрительно решить: кто является инициатором обыкновенного любовного приключения или даже любовного увлечения: молодой человек или молодая женщина? Они не были активными сторонниками феминисток, но и не собирались ущемлять в правах представительниц прекрасного пола. В том числе, и в праве начать или прервать платонические или даже сексуальные отношения. Кажется, в те времена в Советской России нечасто над этим задумывались. Так что и сейчас, по прошествии пятидесяти лет, нужно отдать должное пытливому и гибкому уму Бориса, управляемому его горячим сердцем. Поскольку друзья не были сильны в классической философии за самыми поверхностными исключениями (Платон, Аристотель, Эпикур), а марксистский мусор, которым пытались набить их головы преподаватели на кафедрах общественных наук, в счет не может идти, предпочтение отдавалось не умозрительным рассуждениям, а случаям из жизни, как правило недавним. Борис начал рассказывать. Он обладал способностью (и потребностью!) рассказывать о своих любовных приключениях самым откровенным способом, без утайки и настолько естественно, что даже первородный грех в его устах звучал безгрешно. Недаром Борис был крестьянским внуком. Опять отзвук Есенина. Каждую осень в конце августа или в начале сентября Борис уезжал в деревню к деду Ивану Петровичу и бабке Любови Ивановне убирать картошку. В начале лета он сажал картошку в их огороде, а осенью выкапывал. Деревня Борщево, где стояла дедовская изба, была в нескольких километрах от железнодорожной станции Оредеж, Лужского района Ленинградской области. Случай, о котором рассказал Борис, был трехмесячной давности. Стоял конец августа. Борис, как обычно, приехал к деду копать картошку. Накануне Борис отправил телеграмму в деревню, и дед приехал встречать его на станции. Он был с лошадью. Пока обнялись/поцеловались, пока уложили городские подарки в телегу, наступил вечер. В эту пору сумасшедшие белые ночи уходят дальше на Север, сжимаются, как гармошка, прежде игравшая до рассвета. Временем начинает распоряжаться близкая осень. Бабка напекла/наготовила всего, что умела или что подсказала ей память о том, как мать с отцом принимали гостей, когда приезжала родня. Словом, хорошо поужинав и выпив стопку–две привезенной «Столичной», Борис отправился спать на сеновал, прихватив старый дедовский тулуп. Сон как назло не шел! Борис уговаривал себя уснуть (наутро предстоит целый день копать картошку, надо выспаться), следя за хороводом звезд в щелях крыши или прислушиваясь то к шорохам мышей в сене, то ко вздохам коровы в хлеву. Вдруг скрипнула дверь, и Борис услышал, что кто–то поднимается на сеновал по деревянной приставной лестнице, добирается до верхней перекладины и переваливается на сено. «Кто это?» – спросил Борис. – «Это я Маша, – ответил девичий голос: – Я всего на минутку. Можно?» – «Можно, конечно! Чего ж спрашиваешь, коли пришла!» – смеясь, ответил Борис и протянул руку девушке, чтобы помочь ей перебраться поближе. – «Я недолго, Боря. Я тебя ждала с самой весны…» – «Подожди, подожди, Машенька! Ты зачем – ночью? Или что случилось?» У Бориса была в натуре необыкновенная мягкость. Про таких говорят: «Он и мухи не обидит». Илья сгорал от нетерпения узнать: что же вышло дальше? Илья с Борисом крепко дружили и ничего друг от друга не скрывали. Рассказ Бориса относится к августу, а последний загул в «Снежинке» к середине ноября. Так что когда Борис прервал рассказ на самой кульминации, Илья начал его тормошить: «Рассказывай дальше!» – «А что рассказывать? Дело нехитрое. Как ни крути, а выходит, что соблазнил девчонку. А ведь это грех!» Илья принялся его успокаивать, как это ведется между пьяными друзьями. Они оба любили стихи Есенина. Илья начал Бориса убеждать: «Смотри, Есенин тоже был непромах. Не отказывался от девичьей ласки. Не терзался, когда ему в любви признавались». Борис только отмахнулся: «При чем тут Есенин! Маша ведь нецелованная до меня была», – «Терзаешься?» – спросил Илья. - «Места себе не нахожу!» – осушил стакан Борис. Илья промолчал. Но ведь каждый делает выбор по своему характеру. У Ильи получалась чаще всего какая–то невероятная смесь робости и безрассудства. Случалось, что он стеснялся пригласить девушку, которая сильно нравилась, погулять в Ботаническом саду, а было однажды, что влез по водосточной трубе на второй этаж – прямо в спальню своей тогдашней подружки. Когда они вышли из «Снежинки», сыпал мелкий снежок. Стало подмораживать. Друзья решили пойти домой, то есть в сторону Черной речки и дальше в Лесное, где они жили. Такси пролетали, как торпеды, не останавливаясь. Друзья шли пошатываясь. Каждый норовил не поскользнуться. Они прошли над речкой Карповкой, скользя подошвами ботинок по едва заметному ледку. Илья все-таки ступил неосмотрительно, зазевавшись на яркую лампочку, светившую из полуподвала. И упал. Вначале это вызвало смех Бориса. Но, видно, Илья не шутил. Резкая боль ударяла в левую лодыжку при всякой попытке подняться и идти с Борисом дальше. «Такси, поймай, такси!» – повторял Илья, сидя на тротуаре и пытаясь махать руками и шапкой проносившимся автомобилям. Но, как и раньше, ни одно такси не останавливалось. Борис ловил такси, отчаянно размахивая руками. В подобные минуты, которые так и называются минутами отчаяния, в голову приходят самые абсурдные мысли. Илья, как мог, приподнялся, опираясь за чугунную решетку, ограждавшую лесенку в несколько ступенек, спускающуюся в полуподвальную квартиру, окошко которой освещала сильная лампа. Подчиняясь магнетизму света, он начал медленно спускаться к двери квартиры, а Борис, поняв отчаянный замысел друга и ни о чем не спрашивая, подпирал Илью, который дотянулся до дверного звонка и нажал на кнопку. Видно, что далось это так тяжело, что он, нажав, долго не отпускал звонок. «Да перестаньте же звонить! Что с вами?» – послышался рассерженный молодой женский голос из–за двери, приотворившейся на шажок охранной цепочки. В проеме Илья увидел сегмент головы, плеча и ноги молодой миловидной женщины в махровом халате оранжевых тонов. Наверно, лица друзей настолько не походили на хрестоматийный облик грабителей, что без колебаний хозяйка полуподвальной квартиры откинула цепочку и пригласила их войти. Оказалось, что квартира эта – вовсе не квартира в общепринятом смысле, а студия-мастерская. Хозяйка студии, Ева Фогельсон, как друзья узнали при знакомстве, была скульптором. Она и жила здесь и работала. Удивленным взглядом ночные гости обежали глиняные заготовки, покрытые мокрыми простынями, гипсовые копии античных императоров, философов и красавиц, эскизы голов и торсов, выполненные углем или карандашом, и прочие атрибуты художника и его мастерской. «Да вы заходите, не топчитесь у порога. Что это у вас с ногой?» – спросила Ева, увидев, что Илья приволакивает левую ступню. – «Да вот, оступился, подвернул ногу. Теперь, вроде, полегче», – ответил Илья, рассматривая хозяйку мастерской Еву Фогельсон. Борис топтался у порога, стряхивая снег на резиновый коврик. И тоже рассматривал. Невозможно реконструировать по прошествии такой уймы лет, что думал каждый из друзей о Еве, но очевидно, что до тех пор ни одному из них не приходилось общаться с такими красавицами. Невозможно было оторваться от ее матового лица, на котором сияли зеленые изумруды глазищ, от сумашедшей гривы черных волос, перекинутых на спину и перетянутых зеленой лентой. Наверно, друзья таращились неприлично долго. Оба онемели от необычайного зрелища, как будто попали в музей, хозяйка которого одновременно и один из экспонатов. «Снимайте пальто/ботинки и садитесь поближе к батарее, чтобы просохнуть. А я приготовлю чай. Покажите мне вашу ступню. Я ведь скульптор, а значит – анатом, что естественно тянется к хирургу. Так что я осмотрю вас, как средневековый хирург–анатом–цирюльник». Друзья представились. Илья скинул ботинок и стащил носок с левой ноги. Ева протерла его ступню влажной салфеткой и ощупала лодыжку. «Поднимите стопу, Илья Муромец!» – сказала Ева. Илья поднял и повертел. «Больно?» – спросила Ева. – «Не очень». – «Думаю, что перелома нет. Банальное растяжение связок, – улыбнулась Ева. – Можно, конечно, поймать такси и отвезти вас в больницу Эрисмана на травматологию, но спешить некуда!» – «Тем более что завтра мое дежурство. Тогда и сделаю рентген!» – «Дежурство? Рентген? Нельзя ли пояснить: я ведь о вас ничего не знаю!» – воскликнула Ева. – «Ничего особенно! Учусь на четвертом курсе медицинского института. Увлекаюсь иммунологией», – рассказывал Илья. – «Будущий Мечников?» – «Если получится…» – «Наверняка получится!» – «Мечников был гений, так что, наверно, и замахиваться не стоит. А вот если удастся последний эксперимент, то кое-какие идеи Мечникова подтвердятся». – «Мы об этом поговорим, если вы, Илья, захотите. Когда-нибудь. А теперь давайте чаю попьем!» – «Вы, Ева, не против, если я вам по хозяйству помогу?» – предложил Борис, до этого не проронивший ни слова и смотревший как завороженный на Еву. «Чайник закипел. Вот, пожалуйста, присаживайтесь!» Гости и хозяйка уселись вокруг стола. Ева расставила кружки из желтой керамики. Принесла сахарницу, какие–то плюшки, сушки, варенье. И, конечно же, пузатый заварочный чайник, а к нему в пару – крупный зеленый пузан, в котором вскипела вода. «А вы чем, Борис, занимаетесь? Ну, я понимаю – студент. А для души? Увлечение? Пристрастие к чему-то?» – «Смешно говорить, но я по–настоящему увлечен разработкой воздушной турбинки для велосипеда с моторчиком. Я вам подробно как-нибудь расскажу. А теперь неплохо бы выпить понемногу коньячка. У меня заначка осталась в кармане пальто». – «Кто же возражает против хорошего? – воскликнула Ева: – Я рюмки поставлю». Борис принес 350–миллилитровую стеклянную фляжку с весьма популярным в те годы армянским коньяком «Арарат». На этикетке фляжки сияла снежная вершина, вокруг которой хороводились три пятиконечных звездочки. Этот символ былого величия и нынешней зависимости Армении всегда вызывал у Автора сочувственную ностальгию по древней истории. Вот ведь, плыл Ноев ковчег по океану, затопившему землю, и причалил к горе. И все живое выбежало из ковчега и поселилось на склонах Арарата, не залитых мировым океаном. А потом всемирный потоп схлынул, и все семижды семь пар живых тварей разбрелись по земле. Кроме армян. Или их предков. Они остались с Араратом, пока не пришли турки. И вот тогда, после кровавого потопа, армяне начали разбредаться по разным странам и жить, как евреи, среди других племен и народов, в диаспоре. Гости и хозяйка выпили по рюмке коньяка. Шел круговой разговор, который образуется между случайными застольниками, готовыми симпатизировать друг другу. Заговорили о Есенине. Ева работала над его бюстом. «Какое совпадение! – воскликнул Илья: – Мы только что в «Снежинке» вспоминали о бюсте Есенина, который находился когда–то в нашем доме», – «Где же этот бюст? Вдруг – это утраченный оригинал моего учителя С–кого? После увечья в лагере ГУЛАГа он занимается скульптурой только как консультант. Преподает рисование в какой–то школе в Лесном. Иногда консультирует чьи–то проекты». – «Подождите, подождите, Ева! Это не тот ли Иосиф Борисович –учитель рисования в младших классах нашей школы?» – воскликнул Борис, ища поддержку Ильи и одновременно изучая выражение лица Евы – как она отнесется к его словам? – «Ну да! Иосиф Борисович! – подтвердил Илья. – У него только левая рука работала». – «Я помню, кто–то рассказывал. Это в лагере случилось. На лесоповале. Спиленная сосна перебила ему правую руку. У него никого нет, кроме нескольких учеников». – «В их числе я, – сказала Ева. – Он иногда наведывается». Эхом к ее словам раздался дверной звонок. Ева пошла открывать, как и прежде, без вопроса: кто там? Но под защитой дверной цепочки. «Иосиф Борисович! Долго жить будете!» – заулыбалась Ева ночному гостю. Илья с Борисом тоже узнали учителя рисования. А Илье припомнилось что–то далекое. Какая–то переводная картинка из довоенного детства. Картинка, которая перенеслась из дальней дали в нынешний вечер. Прогулка с мамой в заснеженном парке Лесотехнической академии. Неизвестный, вышедший из–за ствола громадного дуба Петровских времен. Испуг и растерянность мамы, освободившей руки из печурки короткошерстой черной котиковой муфты: «Уходите! Уходите!» Кто – по имени – должен был уходить, не вспомнилось Илье. С-кий, а это был он, учитель Евы, стянул с себя брезентовую куртку с пришитым изнутри солдатским ватником. Лицо у гостя было красноватое, небрежно выбритое, привыкшее к продолжительным прогулкам на пронизывающих ветрах, гоняющихся друг за другом по набережным Невы. «А ведь мы могли вполне быть вашими учениками. Поторопились года на три–четыре. Мы были в шестом классе, а вы учили рисованию в начальных классах». – «Так вы живете в Лесном? Оба вместе?» – «Оба!» – ответили Илья с Борисом, чувствуя, что крученая ниточка вот-вот разделится на две. И какую потянет С–кий, никто не ведает. Чуткая душа Бориса подсказала ему оставить вдвоем старика-скульптора и Илью. Что–то образовывалось между ними. Уловив маневр Бориса, Ева повела его осматривать мастерскую: «Вот над этим барельефом я работаю по предложению еврейского кладбища. Памятник жертвам фашизма. Старики, женщины, дети протягивают руки, пытаясь защитить себя от приближающегося пламени». Она водила Бориса по мастерской, словно отвлекая от немого диалога Ильи и С–кого, возможность которого она ощутила, как только увидела молодого человека рядом со стариком–учителем. Ева была права: у Ильи со С–ким как раз и происходил затаенный разговор, которому легко было помешать. «Знаете, Илья, вы чем–то напоминаете мою давнюю знакомую», – С–кий осторожно подтолкнул камушек беседы с пригорка многозначащего молчания, на который взобрались старый скульптор и его собеседник. Оба что–то выжидали. Диалог, если и происходил, то преимущественно глазами и мимикой лица и рук. Илья убеждался, что он видел когда-то это лицо, теперь изменившееся, резко изрезанное морщинами судьбы, гримирующими улыбку души. С-кий обнаруживал в лице Ильи черты молодой женщины, которую любил когда-то. И все же старый скульптор предпочел остаться наедине со своим опасным предположением, спросив осторожно: «А чем занимаются родители?» Илья немедленно ответил, словно приоткрыл для собеседника дверь в прошлое и тотчас захлопнул: «Мама умерла. Отец живет с новой семьей», – «Простите, простите за бестактность!» – заторопился С–кий закончить разговор с Ильей. Да и оборвать непреднамеренный визит: «Я пошел, Евочка!» – «Не забывайте, заглядывайте, Иосиф Борисович!» – «Куда же я денусь!» – поцеловал ее в щеку С-кий. - «Да, чуть не забыла: директор еврейского кладбища обещал подписать с нами договор. И вы утверждаетесь как консультант проекта», – «Очень кстати, Евочка. А то мыши в карманах дырки проели». – «Я вам напомню, когда в бухгалтерию за авансом идти». Захлопнулась дверь мастерской за С-ким. Илья выразительно посмотрел на Бориса. Незаметно для Евы подал знак рукой: мол, пора уходить. Кому оставаться было ясно: Илье. Ева перехватила условную азбуку жестов: «Да, конечно, с растяжением связок стоит подождать до утра», – «Боря, у тебя на такси деньги остались?» – спросил Илья. – «Неразмененная десятка да еще горсть мелочи», – поспешил к выходу Борис. Как только дверь мастерской–полуподвала захлопнулась за Борисом, Ева заторопилась раскладывать тахту, стоявшую в дальнем углу мастерской. Приближалась весна. Борис пропадал в институтской экспериментальной мастерской, где студенты – будущие инженеры–автомобилисты упражнялись в практическом приложении своих теоретических познаний. Борис мечтал поскорее закончить ветряную турбинку, которая в дополнении к энергии ног и бензиновому моторчику, создаст ультрасовременное средство передвижения – велобензоветропед. На этом велобензоветропеде Борис собирался отправиться в конце мая в деревню Борщево к бабке Любови Ивановне и деду Ивану Петровичу сажать картошку. Честнее же было сказать: прежде всего, навестить Машу. В недавнем письме бабка прямым текстом сообщала, что Маша часто заходит к ним с дедом и чуть ли не просит адреса Бориса. «Ты уж, Боренька, не подведи нас с дедом, если что между вами с Машей случилось, обереги девку от позора. Не бросай в беде». Так что воедино для Бориса сошлись три заботы: велобензоветропед, картошка и Маша. Читатель вправе спросить: «А как же относилась ко всему, происходившему с Борисом его мать?» Она не вникала в мир души своего сына, сведя заботы о нем к приготовлению еды, обстирыванию и прочим повседневным обязанностям, которые в России ложатся на плечи женщины из рабочей, а прежде – крестьянской среды. Мать Бориса – Любовь Ивановна (младшая) сама недавняя крестьянка, пришедшая в город на кондитерскую фабрику имени Микояна, выскочила замуж за непутевого еврейского юношу, разошлась с ним через полгода, родила и подняла на ноги (при участии круглосуточных яслей) сына Бореньку, а потом всю свою душевную и физическую энергию, оставшуюся после трудовых часов на фабрике и усилий по воспитанию сына, сосредоточила на любовной заботе о втором муже, Леопольде Леопольдовиче, выходце из обрусевших поляков, молчаливом технике при электронном микроскопе в лаборатории вирусологии одного из микробиологических институтов. Леопольда Леопольдовича она любовно называла Левочка, не подозревая, сколько в этом заключено иронии. Левочка был природным антисемитом. Он ненавидел евреев безусловно. Без определенных причин. Просто ненавидел. И надо же было случиться, что его пасынок Борис окажется сыном еврея! Но Левочка твердо знал, что необходимо держать язык за зубами. Поэтому он никогда не участвовал в беседах с Любовью Ивановной или Борисом на опасные темы. А поскольку жизнь большого города неминуемо пронизана присутствием евреев, формой этой жизни для Левочки (Леопольда Леопольдовича) стало молчаливое сосуществование при минимальном контакте с внутренней средой комнаты (в коммунальной квартире), где, кроме Левочки, жили Любовь Ивановна и Борис. Леопольд Леопольдович приезжал на трамвае номер 21 к девяти утра в лабораторию, получал задания от научных сотрудников, выполнял большую часть работы, прерывался в полдень, чтобы съесть бутерброд, приготовленный Любовью Ивановной, дорабатывал положенное время и возвращался домой, чтобы проглотить ужин и наброситься на чтение очередного романа. Левочка был ненасытным пожирателем романов, заменяя реальную жизнь – выдумками писателей. Он был всеяден, как акула, переваривая (пропуская через кишечник мозга) всякую печатную продукцию, включая полчища томов Вальтера Скотта, Виктора Гюго, Оноре де Бальзака, Элизы Ожешко и Михаила Шолохова. Портрет Левочки вполне соответствовал его характеру. Острый скалистый профиль с массивным мечеобразным носом. Рыба–меч. Парадоксально заметить (хотя это может разрушить представление о Левочке!), что отчим Бориса неизменно хорошо относился к Илье, подтверждая полную запутанность гипотезы биологического антисемитизма и отдавая пальму первенства антисемитизму иного рода. Скажем, антисемитизму социальному? Левочка не был верующим католиком. Тогда откуда у Левочки приязнь к Илье? Борис написал Маше в деревню подробное письмо, в котором успокаивал девушку, уверяя в полной своей ответственности за произошедшее и убеждая закончить десятилетку и получить Аттестат зрелости, с которым она может подавать во всякий институт или техникум. Включая любое медицинское училище. Больше всего Маша мечтала стать доктором или фельдшером. Самое же главное, Борис обещал приехать, как всегда, в начале июня. Для этого он собирается досрочно выполнить курсовое задание и сдать весеннюю сессию. Иногда жизнь представляется сооружением дома из наштампованных пластмассовых или металлических деталей конструктора, купленного в «Детском мире». Хорошо строить дом на пару с возлюбленной (возлюбленным или надежным другом/подругой). Тогда фантазия строителя–напарника соединяется с твоей фантазией. Если фантазии не совпадают, игрушечный дом останется недостроенным. Или развалится, как замок на песке отпускного пляжа. Нередко семейные неурядицы приводят к краху построенного или почти законченного дома. Как в хрестоматийном рассказе Дж. Д. Сэлинджера “Великолепный день для банановой рыбки” рушится мир из-за того, что воображаемая любовь оказывается домом на песке. В нашем повествовании все наоборот. Условному дому Бориса и Маши суждено было не рассыпаться на песчинки, которые служат аналогией мелких осколков, как когда–то бюст Есенина, нечаянно расколотый на мелкие кусочки, хранимые в доме Равиных, как святыня. Впрочем, святыней этот мешочек с осколками гипса был для матери Ильи. Но она умерла. Илья забыл даже, где хранятся останки гипсового поэта. Все это важно помнить, потому что, провожая Бориса в деревню Борщево, Любовь Ивановна (младшая), с опаской оглядела диковинный велобензоветропед, перевезенный Борисом из институтской лаборатории–мастерской в дровяной сарай, и как бы невзначай обронила: «Ты, Бориска, обожди, пока Маша получит Аттестат за десятилетку, да привези ее к нам. Поженитесь, ребеночек народится, а там и хлопотать о жилплощади начнете!» – «Ты что, мам, придумала, как меня от глаз Левочки отвести?» – «И это правда!» – «Тогда зачем на велобензоветропеде ехать?» – заколебался Борис. – «Для эффекта! Соображай, Бориска!» – «Правильно, мама! Ты у меня самая умная на свете. На обратном пути разберу велобензоветропед и привезу в Питер вместе с Машей. Только жить где будем? У нас вчетвером да еще с ребеночком негде. А снимать комнату – очень дорого». – «А ты к Ильюше попросись. Чай, не откажет?» – «Конечно нет! Тем более что…» – «Что – тем более?» – «Да он почти что дома и не бывает». Любовь Ивановна не ошибалась. Да и как тут было ошибиться, если коммунальная квартира, в которой ее (плюс Бориса, плюс Левочки) комната, находилась на той же лестничной площадке второго этажа, что и коммуналка Ильи с его двумя комнатами, почти что пустующими вот уже четыре года после смерти матери. Сарафанное радио соседушек–визави исправно докладывало Любови Ивановне, что Илья у себя в комнатах редкий гость. Правда, соседи из обеих квартир при всем своем воображении не могли придумать ничего толкового, чтобы объяснить, где пропадает Илья. На их осторожные или даже прямолинейные вопросы Илья неизменно отвечал, что учебных занятий, сверхурочной работы на травматологии и научных исследований так много, что чаще всего приходится ночевать в институте. Для этих целей в медицинском институте, мол, существует специальная комната отдыха (ординаторская), где можно вздремнуть часок–другой, а потом продолжить работу. Соседи верили или притворялись, что верили. Существовало нечто вроде круговой поруки: в случае проверки паспортного режима (таковой еще не утратил силу даже в послесталинской Совдепии), было принято отвечать участковому милиционеру, что Илья Равин продолжает проживать на жилплощади двух своих комнат, в данной коммунальной квартире, а в настоящий момент находится на занятиях или клинической практике. И в самом деле, Илья продолжал исправно посещать лекции и учебные занятия, как правило проходившие в аудиториях и лабораториях, прилегающих к различным клиникам: хирургической, терапевтической, акушерской, педиатрической и так далее. Он колебался: что же выбрать ему в дальнейшей врачебной деятельности? И склонялся к гематологии–онкологии. После занятий Илья мчался в лабораторию иммунологии, где колдовал над выращиванием культуры клеток лимфоцитов, выделенных из зародыша, полученного при прервавшейся ранней беременности, и переданного Илье из акушерской клиники. Рабочей гипотезой, вокруг которой накапливались эксперименты Ильи, было предположение, что можно заменить лимфоциты, погибшие при облучении, на донорские лимфоциты, выращенные в колбе. В случае успеха, можно было думать о лечении лучевой болезни или осложнений, возникающих при рентгено и радиотерапии рака. Конечно же, Илья должен был продолжать свои дежурства на травматологии, потому что со смертью матери одной стипендии на жизнь явно не хватало. Все это соседи знали и готовы были в любое время дня и ночи встать на защиту Ильи, помня, что закон жесток и жесток: кто не проживает на данной жилплощади, теряет ее. Однако и эти преданные соседи (в том числе и мать Бориса – Любовь Ивановна) были в недоумении: если раньше Илья возвращался из института поздно, а 2–3 раза в неделю не приходил ночевать, дежуря на травматологии, то теперь он не показывался дома неделями. Откуда им было знать, что Илья практически переселился к Еве. Борис был единственным, кто знал, где почти постоянно живет Илья. Борис хотел поехать на своем велобензоветропеде в деревню сажать картошку. Но передумал. Не ехать передумал, а передумал на велобензоветропеде. Главной целью этой поездки была Маша. Его – ее – их возможное будущее. Илья оказался впервые в жизни в положении семейного человека, домашний мир которого замкнулся на любимой женщине. Этой женщиной была Ева. Каждое утро, когда Илья просыпался, он видел рядом с собой Еву. Она спала, положив голову ему на грудь. Каждый раз ему трудно было отодвинуться от спящей возлюбленной. Она чувствовала, что он оставляет ее, пусть на мгновение, на час, на день, но отстраняется, покидает. Это было, как принудительная репетиция неизбежного окончательного ухода. Или разрыва. А может быть, всеобщей катастрофы, которая разъединит их тоже. Каждый раз Ева чувствовала мгновение, когда Илья выскальзывал из постели, оставляя ее на целый день. Один из углов мастерской–студии служил кухней. Тихонько, чтобы не разбудить Еву, он ставил чайник на газовую плиту, жарил яичницу, намазывал маслом ломоть ржаного хлеба и, убегая в институт, целовал спящую Еву. До медицинского института было рукой подать. Он пробегал это расстояние за десяток минут, распевая вольные горластые песни, улыбаясь встречным–поперечным, перепрыгивая через лужи, словно открываясь миру при помощи первоначального пароля жизни по имени Ева. Ева несколько раз принималась за бюст Есенина. Она получила доступ в Пушкинский Дом к посмертным маскам поэта. Казалось, все было у нее в руках и воображении. Однако потерялся какой–то ключик, который (если бы его найти!) позволял вернуть холодной глине виновато–растерянную улыбку, невозможное, но ведь существовавшее, по свидетельствам очевидцев, сочетание нежности и хулиганства, застывшее на его губах. Несколько раз приходил старый скульптор С–кий, прокашливался после поднесенного стограммового граненого стаканчика водки и прохаживался перед влажной простыней, покрывающей глину. Ева откидывала простыню для его критического обозревания. Из глины выступали очертания шеи и ключиц Есенина. С–кий покачивал головой и покрякивал, что не означало ни одобрения, ни отрицания. Еве нужно было безусловное одобрение. «Понимаешь, Евочка, как будто бы все есть в этом человекоподобном куске глины, но чего–то самого главного – пока еще не хватает. Нет эволюции от деревенской березовой лирики до горькой разухабистости Москвы кабацкой», – «Говорят, что в вашем бюсте Есенина соединялось все это. Правда?» – спросила Ева, как она спрашивала своего учителя не раз, начиная с того времени, когда он вернулся на свободу из лагерной больницы. Да, он был снова свободен. Ему даже заказывали кое–какие оформительские работы. Вернее, не столько ему, сколько, зная о его искалеченной руке, заказывали мастерской С–кого, в которую он набрал горстку молодых скульпторов, знавших его барельефы и бюсты по фотографиям и скупым посещениям музейных запасников. Среди учеников С–кого была Ева, только–что закончившая Академию Художеств. Он ей покровительствовал с особенной страстью, накопленной во время заключения и нерастраченной в его тогдашние годы. Было несколько лет, когда они жили вместе. Но потом, к общему согласию, разошлись, да и вся мастерская старого скульптора распалась на самостоятельные студии. Так Ева получила свой полуподвал-мастерскую на Карповке. Но дружба сохранилась, заменив редкие ослепления страсти, и слава Богу, оставив чуть ли не дочернюю нежность и благоговение ученицы к Мастеру. Как правило, С–кий захаживал в студию Евы раза два в неделю. Если шел дождь, был снегопад или мела желтая метель оборванных ветром листьев, они оставались для разговоров в студии. Если светило солнце или, по крайней мере, была сносная погода, С–кий вытаскивал Еву на прогулку. И на этот раз (было начало июня) С–кий вытащил Еву из ее полуподвала. Она называла эти прогулки исповедальными. Прошло пять лет, как они перестали быть любовниками. Это придало их встречам и разговорам истинную независимость, которая для профессионала в любой области интеллектуальной деятельности, а в особенности – в искусстве – важнее нескольких минут эротического блаженства. Они шли Каменным островом вдоль набережной Малой Невки. По берегам реки буйно цвела черемуха. Черные сучья были обсыпаны белыми соцветиями. С–кий пришел на этот раз после длительного перерыва. После того вечера, когда Илья и Борис оказались незваными гостями Евы, старый скульптор решил не мешать частыми визитами развитию событий, которые его интуитивное чутье угадывало как начало серьезного увлечения. Может быть романа. Что–то задевало его, что–то мешало относиться ко всем этому, как к случайной встрече, которая никуда не приведет. И все же память не отпускала. Он звонил Еве несколько раз. Звал побродить по весенним набережным, как в прежние времена. Она отказывала ему под благовидными предлогами. По голосу Евы было очевидно, что она переживает нечто сильное, не оставляющее времени даже для прогулок с учителем. Все–таки С–кий настоял, убедил. Бог знает, как назвать силу воздействия слов человека, которому необходимо разделить свое состояние с близкой душой. Ева была его единственным другом. И вот они на Каменном острове. «Ты знаешь, Евочка, один из твоих ноябрьских гостей до странности напомнил мне довоенное увлечение. Нет! Увлечение будет абсолютной неточностью. Это была настоящая любовь. Я встретился с изумительной девушкой. Она была студенткой Лесотехнической академии. Это был конец тридцатых. Все ждали худшего, и оно незамедлительно пришло: начались массовые аресты, приговоры и расстрелы. Только я и моя возлюбленная, как будто бы ничего не замечали. А можно было предположить, что чекисты доберутся и до моей мастерской. Я тогда работал над бюстом Есенина. Хотя поэта давно не было в живых, он вспоминался партийными идеологами как певец кулачества. Я на это не обращал внимания. Успел закончить его скульптурный портрет в глине и перенести в гипс. В последнюю нашу встречу моя возлюбленная сказала, что она собирается стать матерью. Я не знал, что ответить. В такое опасное время было немыслимо заводить ребенка. У меня не хватило сил (и слава Богу!), чтобы отговорить ее сохранить беременность. Словно чувствуя, что меня вот–вот арестуют, я привез к ней свою единственную драгоценность – только что законченный бюст Есенина и еще одну незавершенную работу. Мои предчувствия оправдались: той же ночью меня арестовали, бросили в тюремную камеру, допросили и вынесли приговор: отбывать наказание сроком на десять лет в одном из северных лагерей ГУЛАГа под Вологдой. Как ты знаешь, я пробыл бы в лагере десять лет или даже больше, да помогло несчастье: я изуродовал правую руку на лесоповале. После тюремного госпиталя меня сначала сослали в северный Казахстан до окончания срока, потом, как ты знаешь, отпустили на волю». «А что с этой девушкой, вашей возлюбленной?» – «В общежитии Лесотехнической академии мне сказали, что она еще до войны выписалась, и нового адреса не оставила. В канцелярии сообщили, что она взяла академический отпуск тогда же, когда выписалась из общежития, и больше в Лесотехнической академии не появлялась». – «Вы начали было с того, Иосиф Борисович, что один из моих незванных гостей напомнил девушку из довоенных студенческих лет. Я не ошиблась?» – «Да, мне так показалось. Но ведь это больше похоже на аберрацию памяти, чем на реальность. Все эти годы я терзался мыслями: что с ней? С ребенком, которого она собиралась родить? Когда я думаю, что мой сын или моя дочь живут где–то и не подозревают, что их отец мучается подобными догадками, я начинаю сходить с ума». – «Но что же делать, Иосиф Борисович? Кто и как в силах вам помочь?» – «Кроме меня – никак и никто! Я даже дошел до того, что стал бродить по Лесотехническому парку: вдруг на какой-нибудь аллее я встречу мою возлюбленную». С–кий посмотрел на Еву с таким отчаянием, что она готова была отдать все, что у нее было, лишь бы избавить старого учителя от душевной тревоги. И все же практический еврейский ум молодой женщины не мог не усомниться: «А почему именно теперь старый скульптор начал терзаться угрызениями совести или чем–то еще, имеющим более точное название, не пришедшее ей сразу на ум? И какая связь этих терзаний с тем, что один из ее ночных гостей (Борис? Илья?) напомнил С–кому давнишнюю любовь?» Ева и С–кий проходили мимо стоянки рыболова. В ведре плескались рыбки размером в ладонь. Классическая невская корюшка. Их было с дюжину, не больше. Так что даже неловко было задавать традиционный и ни к чему не обязывающий вопрос: «Как ловля?» И вдруг поплавок дернулся несколько раз, погрузился в воду, а потом вовсе исчез. Леска потянула удилище. Рыболов едва его удерживал, подставляя под рыбину сачок и вскрикивая от восторга: «Какой красавец! Ну, не сорвись! Не сорвись, милый!» Это был крупный судак. Рыбак снял его с крючка и опустил в ведро. Корюшки показались лилипутами по сравнению с гигантским судаком – Гулливером. «Поздравляем! Какая удача!» – заторопились выразить свой восторг С–кий и Ева. «Вот видишь, Евочка, мы оказались свидетелями достигнутого на глазах человеческого счастья!» Всегда немного скептически настроенная, чуть циничная Ева ответила: «Что нам до его случайного рыбацкого везения?!» – «Бывают, Евочка, знаки свыше!» Ева не была склонна слушать откровения С–кого, тем более что она боялась разрушить случайными догадками свалившееся на нее счастье любви. Что–то настораживало и даже пугало ее в этой истории с довоенной возлюбленной С–кого. Еве было так хорошо с Ильей, что она не заглядывала вперед. Не загадывала большего, мечтая сохранить настоящее. Она даже перестала приглашать к себе С–кого, а если и приглашала на чашку чая, то когда Илья был занят в институте. Как ни пытался С–кий возобновить разговор о своей довоенной возлюбленной, Ева уходила от этой темы, убедив себя, что лучше избегать намеренных или случайных встреч С–кого с Ильей. Случайности преследуют нас. В последний момент Борис Рябинкин прислушался к доводам разума и отправился к Маше поездом. Слишком важные дела предстояло ему решить. Так что путешествовать на велобензоветропеде было риском. Вдруг турбинка или моторчик подведут? А Маша будет ждать понапрасну. В ее положении это очень волнительно и даже опасно. От волнений могут начаться преждевременные роды. Борис, конечно, рассказывал о своих сомнениях закадычному другу. И все же, самой главной заботой было найти жилье для них с Машей и будущего ребеночка. Тем более, что Борис мыслил так же, как его мать Любовь Ивановна: «Когда–то надо становиться отцом. Девушка она хорошая, из сельской интеллигенции». «Да ты не ответил, где вы жить–то будете?» – «Пока у нас. А потом что–нибудь образуется». Маша ждала поезда на платформе станции Оредеж. Чуть поодаль стоял газик с потертой и местами залатанной брезентовой крышей. Шофер опирался на полуоткрытую дверцу машины, лениво покуривая папироску. Поезд остановился. Борис сошел из тамбура по железным ступенькам на платформу. Маша увидела Бориса и засмеялась, захлопала в ладоши безудержно, как ребенок. Даром что носила внутри себя их ребенка – Бориса и Маши. Она похорошела, как это бывает с молоденькими будущими матерями. «Боренька, родной, приехал! Радость–то какая!» – Борис не знал, что и делать с этой юной женщиной, матерью его будущего ребенка, который тоже его встречает тут же на плаформе, опустевшей после ушедшего поезда. Словно читая его мысли, Маша прижалась к его щеке, пригнув могучие плечи этого доброго великана по имени Борис, Боря, Боренька, Борюшка. Обхватила, пригнула, чтобы поцеловать в губы. «Я тебе, Машенька, подарки привез. Тебе и твоему отцу с матерью», – сказал Борис. – «А мы стол накрыли. Родители с утра хлопочут. Отец дюжину бутылок накупил. А ты правда на мне женишься, Борюшка», – «А ты правда за меня пойдешь, Машенька?» – «Пойду!» – «Я тебе кольцо привез». Так они на платформе и поженились. При полном согласиии Ильи была проведена генеральная уборка комнат. Любовь Ивановна выполнила эту главную веху в своем гениальном плане поселения сына Бориса с Машей и новорожденной девочкой (в том, что девочка, они не сомневались!), которую в знак любви и преданности другу Илье и в память о его покойной матери собирались назвать Асенькой. Борис дважды наведывался в деревню Борщево не только ради посадки картошки, но и, главным образом, чтобы во–первых: расписаться с Машей в Оредежском ЗАГСе (отдел записей гражданского состояния) и во–вторых: присутствовать при вручении Маше – Аттестата об окончании школы–десятилетки. К счастью, одно событие совпало с другим. Маша ходила на девятом месяце беременности. Вместе с другими выпускниками и, конечно же, Борисом и своими родителями, она сидела в физкультурном зале школы–десятилетки, который был превращен временно в актовый зал. Борис держал молодую жену за руку. Маша едва успела получить из рук директора школы Николая Николаевича Веревкина – Аттестат, как почувствовала сильную боль в пояснице. Надо было спешить в Оредежскую больницу. Родилась девочка Ася. И вот Любовь Ивановна готовила комнаты Ильи к приезду сына с молодой женой и новорожденной внучкой. Договорились, что Илья будет ночевать (в те дни, когда он не в мастерской Евы и не на дежурстве в отделении травматологии) в первой из двух комнат, которыми он владел в коммунальной квартире под номером десять, дома номер один, по Новосельцевской улице. Борис, Маша и Асенька поселятся в следующей – угловой комнате. Надо сказать, что Илья еще раз подтвердил, что он искренний настоящий друг, способный без промедления пойти на жертвы. Правда, после дежурств, научных исследований и посещения лекций и клинических занятий в медицинском институте у Ильи не было никакой устремленности, кроме как спать беспробудным сном. Как это ни звучит цинично, мастерская Евы, расположенная в десяти минутах хода от медицинского института, очень подходила к сумашедшему графику жизни Ильи. Итак, Любовь Ивановна подготовила жилище для молодой пары с новорожденной внучкой: Бориса, Маши и Асеньки. То есть главным образом навела порядок в обеих комнатах, принадлежавших Илье Равину. Самым важным инструментом, как орган на сцене Филармонии (не берусь называть его частью мебели!), в этом оркестре домашних деревянных инструментов (столы, стулья и прочая утварь и одежда) была круглая железная печь, вмурованная в стенку–перегородку между первой и второй комнатами. В первой из них, кроме печки, стояла железная кровать, на которой Илья спал, начиная со школьных лет. К другой половине стенки–перегородки была приставлена кушетка. К ней примыкал буфет с посудой. Между кроватью и кушеткой громоздился стол, за которым Илья занимался в школьные и продолжал заниматься в студенческие годы. В другой комнате стояла большая кровать, диван, книжная этажерка и круглый стол для праздничных обедов с приглашенными гостями, чаще всего родственниками. Со смертью матери Ильи ничего подобного больше не происходило. У задней стены второй комнаты стоял шкаф, в котором хранилась одежда и лежали разные коробки с обувью или какими–то вещами, оставшимися от матери. Там же, чаще всего в беспорядке, валялись вещи Ильи. Не будем тратить время на более подробное описание поистине гиганстских усилий Любови Ивановны, которая потратила три дня в счет отпуска, чтобы вымести, вымыть, вытрясти и упорядочить верхнюю одежду, белье, посуду и прочее и прочее, пока в буфете, стоявшем в первой комнате, не обнаружила она парусиновый мешочек с пришитой на нем биркой, на которой тушью было написано: СОХРАНИТЬ! Крестьянским умом додумалась Любовь Ивановна, что это нечто важное. К тому же она наверняка узнала почерк Аси Равиной. Она помнила этот почерк. В школьные годы сыновей Люба Рябинкина и Ася Равина отправляли Борю с Ильей вместе в пионерский лагерь. На рюкзачке Ильи было всегда каллиграфически четко написано тушью: Илья Равин. И передачи, которые они по очереди отвозили всегда полуголодным детям, были подписаны тем же почерком. Она не стала заглядывать внутрь мешочка, а запрятала его в уголок нижней полки буфета – за обеденными тарелками. Между делом сказала Любовь Ивановна об этом мешочке сыну Борису. Ведь ему предстояло жить в комнатах Ильи, прежде – в комнатах покойной Аси Равиной. Предупредила, чтоб не выбрасывал, но и не мозолил глаза этим мешочком – Илье: «Зачем бередить затихшую рану?» Как объяснить предательство предателю? Ведь предатель никогда не признается себе в том, что он совершил предательство. Чаще всего находится тысяча оправданий в том, что предательство (таковым предатель даже и назвать свой поступок не решится) совершено ради какой–то светлой идеи. Прошло три месяца, как Борис, Маша и Асенька поселились у Ильи Равина. Он забегал иногда домой, даже ночевал время от времени в первой из своих двух комнат, но чувствовал себя все основательнее и естественней в мастерской Евы. В тот запомнившийся день, из которого обозначилось несколько важных ростков сюжета, Илья позволил себе подольше нежится на тахте. Занятия начинались с 11 часов в онкологической клинике. Потом предстоял завершающий эксперимент на мышах. Животных облучали высокой дозой радиации и немедленно вводили внутривенно лимфоциты от здоровых мышей. Пересадка лимфоцитов должна была вернуть облученных мышей к жизни. Потом была лекция по госпитальной хирургии. В завершении всего нависало дежурство (до утра!) в травматологии. Ева давно попила кофе и «месила глину». Так Ева называла свою работу, предшествующую снятию копии в гипсе, а потом отливке в бронзу. Услышав, что Илья проснулся, она вымыла руки, скинула брезентовый фартук и, сбрасывая на ходу одежду, бросилась на тахту. Это была их общая привычка, уклад жизни, установившийся между Ильей и Евой, лежать рядом на тахте и неспеша, разговаривать о жизни, о предстоящих на день планах. Это была психологическая подготовка, что ли, к начинающемуся дню, который всегда разлучает их до ночи. И в то утро они сидели за чашкой кофе и утренними бутербродами: ломоть хлеба, голландский сыр, докторская колбаса, и разговаривали. Настроение у Евы было глухое, осеннее. «Ты спрашиваешь, Ильюша, что со мной? Тоска подступает, сама не знаю откуда и почему», – «Чего бы ты хотела больше всего на свете?» – «Ты знаешь, Ильюша (ей нравилось повторять его имя Ильюша), как ни странно, я все время вспоминаю о разговоре, в первый вечер нашего знакомства. Вы с Борисом вторглись ко мне. Ты еще тогда повредил ногу…» – «Ну конечно! В тот вечер я оступился, подвернул ногу, а заодно влюбился в тебя, Евочка!» – «Да, ты смешной! За это я люблю тебя, Ильюша. Ну, а если серьезно. Ты спрашиваешь, почему я загрустила? Наверно, немного устала. Да и с бюстом Есенина что–то не получается». – « А что говорит С–кий?» – нетерпеливо перебил ее Илья. «Он видит, что я делаю неверно. Он прав. Я сверяю свою работу с сохранившимися фотографиями и не вижу внутреннего сходства. Сверяю с посмертными масками поэта, не вижу внешнего сходства. А где ошибаюсь – не знаю!» Илья отхлебнул глоток кофе: «Может быть, на некоторое время тебе лучше отстраниться от старого учителя? Или что–то в этом роде. То есть, тебе, Евочка, надо уйти из зависимости от его нынешних идей и вернуться к развитию прежнего долагерного стиля?» – «Да, это был пик творчества С-кого! Кстати, помнишь тогда, в первый вечер, ты рассказывал о каком–то бюсте, который был нечаянно разбит?». – «Да, мама разбила бюст Есенина. Но осколки не выбросила. Почему–то хранила. Это я точно помню», – «А ты… не мог бы ты найти эти осколки?» Илья был настолько влюблен в Еву, что готов был выполнить любое ее желание. Он прикинул, в какой из ближайших дней удасться ему сгонять в Лесное, в свой дом, в свои комнаты, чтобы найти осколки бюста, хранившиеся его матерью. Как будто бы она предчувствовала, что когда-нибудь осколки понадобятся сыну. В ближайший свободный от экспериментов и дежурств вечер Илья отправился к себе домой в Лесное. Замечательной (в том смысле что исключительной) чертой времени тоталитарного социализма было почти поголовное отсутствие личных телефонов. Очень редки были даже телефоны коммунальные. Без телефонов жизнь была полна неожиданностей. Не было телефона ни у Бориса Рябинкина, ни у Ильи Равина, ни даже в коммунальной квартире, две комнаты которой принадлежали Илье Равину. Так что предупредить Бориса о своем предстоящем визите Илья не успел. Да и зачем было кого–то предупреждать? Ведь он ехал за осколками гипса к себе домой. Илья нащупал ключи. Он вошел с лестничной площадки в квартиру, прошел через кухню, поздоровался с соседками, варившими свои бесконечные щи да кашу, постучался в свою собственную дверь, приоткрыл ее и услышал тихий голос Маши, убаюкивавшей во второй комнате Асеньку. Молодая мать настолько глубоко ушла в свое состояние, когда физиология и анатомия (форма и функция) матери и младенца сливаются друг с другом, что не заметила и не услышала прихода Ильи. Он тоже решил ее не тревожить. Илья знал, что и где искать. Ступая, как опытный детектив или грабитель, Илья пересек первую комнату, подошел к буфету и распахнул его дверцы. Теми же мягкими движениями рук, которые присущи сыщикам, экспериментаторам и взломщикам, Илья нашарил за большими фарфоровыми тарелками мешочек, содержавший некие угловатые кусочки. Он вытащил мешочек и прочитал надпись, выполненную каллиграфическим почерком его матери, СОХРАНИТЬ! Если его замысел окажется верным, это было то, в чем так нуждалась Ева. А как же старый учитель С-кий? А как же воля матери сохранить осколки бюста Есенина как есть? Или существует нечто, о чем Илья не знал и даже не мог догадаться? И поэтому мог ли он ждать еще?! Это нечто руководило его решительными и мягкими движениями. Читатель вправе усомниться, так ли невозможно было связаться по телефону? Конечно нет! Илья и Борис знали, что в случае крайней необходимости можно было позвонить (и они иногда звонили) Илье – в лабораторию иммунологии, а Борису – в экспериментальную мастерскую. Илья это сделал, вернувшись в студию Евы. Он позвонил Борису, который (повезло!) оказался в экспериментальной мастерской доводя до ума свой велосипед с воздушной турбинкой. «Как там мои?» – с отцовской гордостью и дружеской наивностью выкрикнул Борис в трещавшую металлическими скрежетами трубку. К своему стыду, Илья ничего толкового ответить не мог, послав по телефонным проводам банальное (даже в тогдашней России): «ОК! Не хотел их будить, – и добавил: – Я забрал один мешочек, принадлежавший моей маме». – На что Борис отозвался разменной монетой: «ОК!» С этого дня Илья с Евой стали заговорщиками, что еще раз подтверждает весьма относительную разницу между добром и злом в толковании человеческой морали. Полулегально забрав мешочек с осколками гипса, Илья, мягко говоря, преступил мораль. Но ведь поступал он так ради возлюбленной Евы, что оправдывало его действия. Все это относится в равной мере к Еве, которая преступала мораль ради искусства. Через два–три дня, дождавшись возвращения Ильи из института и накормив его традиционным блюдом – сосисками с макаронами, а потом напоив компотом из сухофруктов, Ева несколько издалека повела разговор: «Ты прости, Ильюша, что я не даю тебе покоя с этими осколками предполагаемого бюста Есенина. Но ты взялся помочь мне, и я должна рассказывать, как идет дело с этим мешочком», – «Это не то, что тебе нужно?» – «Не сердись, Ильюшенька. Наверняка это единственное, что ты нашел, но…» – «У тебя какие–то сомнения, Евочка?» – спросил Илья, начиная злиться на самого себя, что ввязался в эту историю, которая чем–то царапала его представления о чести. И хотя ко всему привыкаешь, преступать через свои собственные представления о правилах социальной игры – самое неприятное занятие. Ева это мгновенно заметила. Она постепенно научалась следить за сменой эмоций возлюбленного и регулировать их своим изощренным умом и врожденной ласковостью. «Ты видишь, Ильюша, я придумала использовать болванку вроде тех полуманекенов, что применяют, скажем, шляпники. Я подбираю кусочки гипса и прилаживаю один к другому на болванке. Но понимаешь, у меня впечатление, что в мешочке два рода осколков гипса», – «Что это значит – два рода осколков гипса, Евочка? Я что–то не ухватываю. Ну, это и понятно: я ведь медик, а не скульптор. Хотя постоянно имею дело с гипсом на травматологии». – «У меня впечатление, Ильюша, что в мешочке находятся осколки гипса по крайней мере двух бюстов, вылепленных в разное время», – «То есть…». – «То есть осколки надо разделить», – «Постой, постой, Евочка, а что если бы удалось?». – «Это бы сильно продвинуло мою работу. Но кто это сможет сделать?» – спросила Ева, и в ее вопросе слышались скорее разочарование и усталость, чем надежда на успех. – «Ничего нет безнадежного, Евочка! А что если я попрошу помочь Левочку!?» – «Кто этот Левочка?» – «Это Лепольд Леопольдович – отчим Бориса! Он специалист по электронной микроскопии!» Едва дождавшись вечера и отодвинув на пару часов свои дежурства и эксперименты, Илья снова помчался в Лесное. Не заходя к себе, он направился сразу в квартиру напротив – там жила Любовь Ивановна с Леопольдом Леопольдовичем (Левочкой). Было то самое время, тот блаженный час, когда, отобедав, Леопольд Леопольдович забирался в покойное глубокое кресло под торшером и погружался в очередной роман из обширного собрания сочинений Вальтера Скотта. Кажется, это был «Айвенго». Так что визит Ильи Равина пришелся на то удачное время, когда под впечатлением симпатии к еврейке Ребекке внутренний голос Левочки временно склонялся в сторону допущения, что евреи – это не столь ужасная часть человечества. А тем более Ильюша, к которому Левочка относился почти как к сыну, продолжая без колебаний воспринимать Бориса как нелюбимого пасынка. Любовь Ивановна принялась уговаривать Илью отобедать. Но ему не терпелсь приступить к делу, ради которого он приехал к Левочке. Сообразительная Любовь Ивановна, кстати, спохватилась, что надо пойти в гастроном купить сыру/колбаски для завтрашних бутербродов драгоценному Левочке с собой на работу. Едва закрылась дверь за Любовью Ивановной, Илья приступил к разговору с Левочкой, которого он почтительно называл Леопольд Леопольдович. Из корреспондентской сумки, с которой повсюду путешествовал Илья, извлечен был мешочек, затянутый тесемкой. Илья ослабил тесемку и высыпал на предварительно расстеленную газету кучку гипса. Левочка вытащил себя из глубокого кресла и склонился над содержимым мешочка. «Ильюша, – сказал Левочка в раздумье. – Что прикажешь делать с этим расколотым гипсом?» – «Правильно, Леопольд Леопольдович! Это гипс. А возможно ли определить, что этот гипс состоит, по крайней мере, из двух типов неоднородных по структуре кусочков?» Левочка порылся в осколках гипса и снова сказал в раздумье: «Кажется, так», – «А разделить на однородные кусочки?» – «Разделить на однородные кусочки можно только при помощи электронной микроскопии», – «Леопольд Леопольдович, можете вы это сделать?» Илья хотел добавить, что от этого зависит судьба его возлюбленной, а значит – и его судьба. Он был до того возбужден, что готов был рассказать Левочке о хранившемся в их семье бюсте Есенина, о том, как дорожила им покойная мама, как горевала она, нечаянно разбив бюст. Но все это не понадобилось. Более того, лишняя информация усложнила бы жизнь Левочки, которая и так была непростой, поскольку ему на роду было написано обитать среди чужих ему людей – русских и евреев. Поэтому он замахал руками, предупреждая Илью от последующих объяснений. «Как мне вас найти?» – спросил Левочка и записал телефон иммунологической лаборатории, где чаще всего находился Илья. Выдался на редкость яркий осенний день. Такие выпадают нечасто в нашем хмуром городе. Обычно это примета близких утренних заморозков с метелью желтых листьев, сорванных норд-остом. Ева по-настоящему захандрила. Как будто бы она впала в полную зависимость от результатов исследования, которые проделывал с гипсом Леопольд Леопольдович. А тот молчал, как будто забыл о просьбе Ильи. Конечно же, была еще другая причина для волнений. На очередном осмотре Евы участковая докторша обратила внимание на увеличенный лимфатический узел в правой половине шеи, над ключицей. Еву направили в онкологический диспансер. Там наблюдения терапевта подтвердилось. Врач–онколог назначила диагностическую пункцию увеличенного узла, от которой Ева решительно отказалась: «Вот закончу работу над бюстом, тогда пожалуйста – берите пробу!» Илья видел, что с его возлюбленной творится что–то неладное. Ничего не зная о посещениях Евой врачей, он сваливал все на тягостное ожидание ответа Левочки. Но торопить Леопольда Леопольдовича Илья не решался. Может показаться странным, что ни одним намеком Илья не поделился со своим другом Борисом о контактах с Левочкой. Более того, даже Любовь Ивановна умолчала о визите Ильи и его делах с Леопольдом Леопольдовичем. Такое было время. На всякий случай люди привыкли держать язык за зубами, свято следуя пословице: «Держи язык за зубами, будешь есть пирог с грибами!» Точно также умолчал Илья, то есть не открылся Борису, о своем мимолетном видении, промелькнувшем как привет детства: заснеженный Лесотехнический парк, четырехлетний Илья, мама и человек, которого напомнил старик С–кий. Наконец Леопольд Леопольдович позвонил. Это было как раз тогда, когда Илья заканчивал сложнейший эксперимент на мышах, половина которых была облучена (контроль), а другая половина животных, кроме облучения, получила внутривенно костный мозг здоровых мышей–доноров. Если мыши, которым ввели костный мозг необлученных животных, выживут – эксперимент удался. Можно переходить к лечению больных раком крови. Как раз после того как Илья закончил вводить костный мозг последней из подопытных мышей, позвонил Левочка: «Илья, приезжайте! У меня есть сюрприз для вас!» На этот раз Илья договорился, что заглянет к Левушке в лабораторию электронной микроскопии. Тем более что институт вирусологии с лабораторией, где работал Левочка, находился в двадцати минутах ходьбы про Кировскому проспекту. В голубом лабораторном халате Леопольд Леопольдович выглядел, как крупный ученый–экспериментатор. И вправду, так сложилась его судьба, что из–за десятка самых противоречивых обстоятельств Левочка не получил никакого диплома. Это заставляло его горько усмехаться, когда он видел свою фамилию одной из последних в списке лиц, которым успешно защитившиеся кандидаты или даже доктора наук во время банкета, в приятном подпитии, откровенно признаются в том, кому они всем обязаны. Это положение вечного прислужника далеко не блистательным господам–ученым, как термит дерево, точило Леопольда Леопольдовича. Поэтому так вдохновила его просьба Ильи. Поэтому, с рвением и энтузиазмом Левочка взялся за выполнение этой физико–химической задачи под контролем электронного микроскопа. А когда закончил, мог гордиться своим умом, умением и усердием. «Ильюша, вот две фракции гипса, на которые я смог разделить ваш материал», – сказал Левочка и передал две коробки с кусочками гипса. В корреспондентской сумке перестукивались две коробки с кусочками гипса, разделенными Леопольдом Леопольдовичем. Илья спешил показать их Еве. Он почти добежал до мастерской–студии, когда чувство неосознанной тревоги задержало его бег. Ему было знакомо это чувство. Что–то предупреждало его об опасности. В определенной мере это чувство тревоги помогало ему выживать. Надо было с кем–то близким посоветоваться. Мать умерла. У отца были свои заботы о новой семье, в которой, как догадывался Илья, было ему несладко. Оставался Борис. Но, поскольку разгадка тайны гипса была связана с Левочкой, Илья не хотел бередить затаенные чувства Бориса и ставить Левочку в неловкое положение. Ведь он помогал другу нелюбимого пасынка. Что–то не позволяло Илье быть до конца откровенным с Евой. Он чувствовал, что в сфере, внутри которой он оказался, замкнуты трое: он сам, Ева и старый скульптор – С–кий. Было ясно, наверняка, что в одной из коробок лежат осколки бюста Есенина, которых так ждет Ева. А в другой? И какая из них которая? Как это бывает с людьми азартными, Илья решил положиться на случай. Тем более что по невероятному совпадению (предначертанию судьбы?) в студии оказался старик С–кий. Обрывки разговора, начатого, не сию минуту, а гораздо раньше, убеждали Илью, что лучше бы ему опоздать или вообще ночевать в этот день в Лесном, в своей комнате. К тому же его мучила совесть, что он совсем забросил Бориса и его семью: «Даже побрякушки не купил для маленькой Асеньки!» – упрекнул он себя. И снова поймал себя на мысли, что лукавит сам с собой: избегает встреч с Борисом из–за своих тайных встреч с Леопольдом Леопольдовичем. «Почему я утаил это с самого начала от Бориса?» – ругал себя Илья. Да было поздно. Так же, как и теперь, когда он застал Еву и С–кого за чаепитием. «Садись с нами, Ильюша! Наливай себе чай, перекуси!» – сказала Ева. Илья услышал в ее голосе печаль. «Что случилось, Евочка?» – спросил Илья, но как–то безразлично, потому что снова, как в ночь знакомства со С-ким, возникло видение. Илье припомнилось что–то далекое. Какая–то переводная картинка из довоенного детства перенеслась из дальней дали на загрунтованный холст нынешнего вечера. Прогулка с мамой в заснеженном парке Лесотехнической академии. Неизвестный мужчина, вышедший из–за ствола громадного дуба Петровских времен. Испуг и растерянность мамы, освободившей руки из печурки короткошерстой черной котиковой муфты: «Уходите! Уходите!» Кто – по имени – должен был уходить, не вспомнилось Илье. Теперь он понял: старик С–кий ассоциировался с давней картинкой: отдаленный во времени неизвестный мужчина, мама, совсем юная, и он – Ильюша малышового возраста. Чутьем художника, а С-кий был скульптор, ваяющий портреты, и значит – физиономист – старик уловил сумбурность мыслей и чувств, проявившихся на лице Ильи. Испугавшись этого знания, С-кий заторопился уходить, выкрикнув в спешке от полуоткрытой двери: «Звони мне, Евочка. Звони, когда все решится!» Он ушел, а Илья бросился целовать Еву, умоляя ее раскрыть суть происходящего. Об успехе Леопольда Леопольдовича Илья тут же рассказал, вытащив из корреспондентской сумки обе коробки с осколками. «Спасибо, родной мой мальчик!» – обняла она Илью. И все же не было никакой возможности больше утаивать. «Да, у меня лимфома. Ты – медик, знаешь, что это такое. Пожалуйста, не бойся. Форма у меня незапущенная. Поддается комбинации химиотерапии с облучением. Во всяком случае, у многих больных с такой же стадией», – «И когда начнется терапия?» – «Я упросила дать мне две недели. Ведь я должна закончить реставрацию бюста», – «С какой же из двух коробок ты начнешь, родная?» – «С вот этой! Нет, с той! Кажется, в ней побольше осколков гипса». – «Может быть другая коробка – просто заготовки?» – спросил Илья. – «Или еще один бюст – незаконченный? Я что–то припоминаю из разговора со С–ким. Нет! Забыла начисто!» Словно испугавшись своей гипотезы, Ева начала с коробки, в которой было больше кусочков гипса. Она работала, как будто понимала, что надо закончить, пока она в силах. Действительно, на болванке–полуманекене начали проступать черты моложавого мужчины. Лицо оживляла горестная усмешка, словно бюст давал понять, что упорная борьба с тоской не дала ничего: карты биты. И, несмотря на маску смерти, затягивавшую мягкие черты оригинала, это был Есенин. Мозаика осколков сложилась в посмертный портрет поэта. Что было делать дальше? Она бросилась к телефону–автомату звонить С–кому. «Приезжайте!» – только и успела крикнуть в телефонную трубку Ева, как почувствовала, что силы оставляют ее. Она открыла глаза в больничной палате. На койках сидели и лежали больные. В ногах Евы по одну сторону постели сидел Илья, по другую – С–кий. Он первым увидел, что Ева проснулась. Тронул Илью за руку, чтобы порадовать его. «Евочка, как ты?» – «Я… я не знаю, что происходит? Вы оба здесь в больничной палате. Я помню, что хотела позвонить, обрадовать, что Есенин оживает. Потом ничего не помню», – «Да, это бюст Есенина, тот самый, который казался навеки утраченным», – сказал С–кий. – «Замечательно! Но как он попал в мой дом» – сказал Илья задумчиво. Трудно было понять, обращается ли он к себе или допускает в круг своих размышлений Еву и С-кого. Ева спросила: «Когда меня выписывают? Вы помните, что есть и другая коробка с кусочками гипса. Вдруг она поможет найти ответ?» - Ева посмотрела на С–кого. Старик молчал. «Евочка, послушай, – сказал Илья, осторожно отводя пряди ее волос с лица, чтобы наклониться к ней и поцеловать. – Ты получила курс радиотерапии и в дополнении к ней – внутривенно химиотерапевтические препараты. Завтра тебе пересадят костный мозг от здорового донора. Это сейчас главное», – «Постой, постой, Ильюша, ведь это так похоже на твои опыты, про которые ты мне недавно рассказывал?». – «Да, мне удалось убедить лечащих врачей, что пересадка необходима для твоего выздоровления, Евушка», – «Кто будет донором?». – «Так совпало, что у нас с тобой полная совместимость», – «А это не опасно для тебя?» – «Нет, нисколько», – «Спасибо, любимый!» В разговор вмешался старый скульптор: «Пока ты будешь выздоравливать, Евочка, я попробую решить ребус со второй коробкой. Как-нибудь справлюсь с подбором мозаики из загадочных гипсовых кусочков». Шел второй день после трансплантации Еве костного мозга, взятого у Ильи. Раньше, чем через сутки, Илью не могли отпустить из клиники. Еве в лучшем случае обещали выписаться через неделю. Старый скульптор работал вдохновенно. Так было когда, незадолго до войны, он начал ваять скульптурный портрет Аси – своей возлюбленной – студентки Лесотехнической академии. Тогда на прощанье он успел передать Асе бюст Есенина и ее незаконченный скульптурный портрет. Все эти годы С–кий был уверен, что обе работы утеряны. И вот – клубок начал разматываться. Два чувства боролись в душе старого скульптора: радость, что его работу не уничтожило время, и страх перед сознанием, что он откроет Еве и Илье правду прошлого. Чем дольше подбирал старик осколки гипса из второй коробки, тем яснее становилось, что под его пальцами оживает портрет возлюбленной Аси, который странным образом напоминал лицо Ильи. Однажды, когда Ева еще лежала в больнице, старик спросил у забежавшего на минуту Ильи: «Как звали вашу покойную маму, Илья?» – «Ася. Ася Равина. А что?» – настороженно спросил Илья. У него были основания предполагать некую тайну, которую скрывал от него С-кий. Еве оставалось два-три дня до выписки. Каждую свободную минуту Илья проводил у ее постели. Несколько раз заглядывал С–кий. Он работал в мастерской Евы, временно туда переселившись. К вечеру, когда возвращался Илья, С–кий закрывал реставрируемый бюст. Илья ни разу не попросил старого скульптора показать работу. Словно прятался от истины. Они жили вдвоем с Ильей в мастерской Евы. «Как отец и сын», – подумал старик. Все чаще и чаще в облике воссоздаваемой молодой женщины проглядывали черты, поразительно напоминающие Асю из далеких довоенных лет и – одновременно – Илью. «Что же делать?» – мучительно размышлял старый скульптор. Еще немного и откроется Илье, что человек, которого он всю жизнь называл отцом, вовсе ему не отец, а дублер, женившийся на беременной (от С-кого) Асе. Начнется цепная реакция узнаваний. Илья обнаружит, что его настоящая фамилия – С-кий, а не Равин. И самое страшное: окажется, что Илья и С-кий (отец и сын) связаны Евой. С-кий осторожно снял с болванки–манекена приклеенные раньше разноугольники гипса и положил их в полиэтиленовую сумку. Это были осколки гипса, в которых он разглядел черты лица Аси. В мастерской скульптора всегда можно найти куски разбитого гипса: разнообразные осколки неопределенной формы. Если повезет – даже осколки гипса от неосуществленных работ, в том числе и скульптурных портретов. С-кий обошел мастерскую. Насобирал остатки гипса, расколотого на кусочки. И тоже положил в сумку вместе с кусочками Асиного портрета, снятыми с полуманекена. Оделся и вышел с этой сумкой на улицу. Идти было недалеко. Он свернул с Кировского проспекта к набережной Карповки и пошел вдоль парапета. Заброшенные ступеньки привели его к воде. Он силой неимоверного напряжения вспомнил прощальную еврейскую молитву, начинающуюся и заканчивающуюся именем Б–га, и включающую в себя имя Аси. И бросил сумку с останками гипса в темные воды речки Карповки.
Зима 2012–2013 гг.
|
|
|||
|