Номер 12(69) декабрь 2015 года | |
Инна Шейхатович |
Гетто – это маленькая жизнь
По городу Тель-Авиву, шумному и пестрому, как
восточный платок, бежит писатель Михаил Юдсон. Автор романа «Лестница на
шкаф». Жарко. Море плюется солью и серебром. Люди гомонят на всех
мировых языках. Собаки хозяйничают на улицах. Еще немного – и возьмут
власть. Нет, шучу…
Здесь писатель Михаил Юдсон
живет, здесь пишет и
думает. Дома у него нет. Я написала эти слова и почти испугалась: ведь
неправда… Нет дома в узком, мещанском смысле.
Того, где холодильник и коврик, хлебница и шведская стенка.
Михаил Юдсон живет в
литературе, как в доме. Играет метафорами, перекликается с коллегами через
спины и головы владык и диктаторов. Он свободен, Юдсон, свободен и всегда
готов взлететь. Василий
Аксенов в свое время выделил
его из хора израильских и прочих писателей. О нем спорят.
«Лестница» - образ сакральный. Символ. Место ангелов.
Лестница Иакова – всеобщий литературный перекресток. А еще
лестница – прообраз Иисуса Христа. Миша Юдсон вспоминает, как Лев
Толстой в своей крестьянской школе лучшего ученика сажал на шкаф – это и
есть образ романа. Роман-лабиринт Юдсона-минотавра странен и многогранен.
Его надо читать, над ним следует
думать. Я поговорила с автором.
Писателем из неумолкающего ни днем, ни ночью города Тель-Авива.
– Ваша книга кажется уникальным
коллажем, великой игрой ума – и стоит совершенно отдельно в ряду книг
современников. Она не израильская и не очень русская. Как это получилось?
– Спасибо, конечно, за
ласковые слова о книжке. На самом деле ее прочитало считанное количество
мыслящего человечества, но это как раз оказались люди мной заочно любимые
и весьма почитаемые – сам порой удивляюсь и урчу: «Вот свезло!..» А что
получилась «Лестница» именно такой – ну, значит, так тексту захотелось,
при письме ведь антропоцентризмом и не пахнет, давно замечено, что это
собаки нас выгуливают, а мусор нас выносит (c трудом)...
– Вдохновение, как известно,
это долетанье звуков из непознаваемого, этакая, слышь, диктовка – часто
невнятная, картавая да шепелявая, плюс еще линейкой по пальцам тебе
норовят заехать – вот и улавливай! Подпрыгивай, корчи рожи, изображай
чувства – подчиняясь дерганью Верхних Нитей или движениям Нижней Руки.
Нанесение знаков на пустой лист в определенном порядке – вообще дело
нудное, безрадостное, для меня схожее с физиологическим отправлением: как
бы тянет в отхожее... По старинке смять бумажку... И так всю дорогу
трудную!.. Мое писарское занятие, главным образом, заключалось в надзоре –
надобно следить, чтобы проза стала пронизана зимой, снежком окутана, и
текст скатывался с горки, лепился, как снеговик. Некоторые добрые люди
объяснили потом, что слишком плотно вышло, засахарилось множественное
подражание, замутилось отражение незабвенной затоваренной, продираешься
через словеса, как сквозь густой валежник, какие-то саргассы в тазике,
туман на дому – да ладно, уж простите, люди добрые, больше так не буду, в
смысле, дальше – больше...
– Да не русофобия это,
Шафаревич побери и шофар протруби, а чистосердечное признание в любви!
Манифест прозревшего! Колюсь и раскаиваюсь, к милосердным коленам
припав... Просто любовь в моей книжке чаадаевская, когда возлюбленные
чаада бревнышко в глазу в телескоп рассматривают. А так это нежный
семейный роман – о романе еврея и Руси. Еще Бердяев, помнится, писал про
женскую сущность России: еще бы, водка и та она, беленькая, с морозилки, а
душевно теплая, в рот – всегда пожалуйста, род домашней шапки с ушами,
пушкинской выделки... В общем, люблю Россию я.
– У меня в «Лестнице» коллизии все
острые: то на кол посадят, то дрекольем норовят огреть, а всё из-за того,
что чужак, инородец. И сегодня, мне кажется, самое важное – выживание
вместе. Изба-то, блинами крытая – общая, одна на всех, с кухонными
битвами. Поэтому могут в запальчивости и вякнуть матерно, и сковородкой
сгоряча садануть (славно славянство Калкой и скалкой!) – каждая семья
нещадна по-своему! И я, существо «русской еврейской нации», по
довлатовскому определению, тоже брожу коммунальными коридорами с их
нравами и сварами. Эх, дивный запах женщин и щей – тамошний женьшень!
Корневая раса и избранный малый народец... Симбиоз на морозе! Да-с, смею
надеяться, что и я вхожу, пошатываясь, в крепкую семью народов – и это
главное.
– Конечно, в книжке описаны
мои передвижения и переживания, пережеванные должным образом, снабженные
дождями и снежными заносами – и выложенные сюжетной дорожкой, точнее,
бездорожьем, действа-то особого нет, просто вечножидовствующее брожение с
брюзжанием, викжельные пути «русского мыслителя с чемоданом». Я родился в
Сталинграде и жил долго и счастливо в Волгограде, поучительствовал по
веселому северу России, потом на беду очутился в Германии (быстренько
хватил скучного лиха «еврейского беженца» неподалеку от милого городка
Дахау), а сейчас обитаю в Израиле. Миграции рыб и людей схожи: ищут, где
глубже, и не обязательно в примитивно-кормовом смысле, тут и карма свои
пять чакр вставляет. Судьба послушных ведет, а непокорных гонит – старая,
забродившая уже, истина.
– Дело в том, что вся семья на
сегодня – это я. Вряд ли нынче Маргаритам интересны маргиналы... А дочка
моя взрослая благополучно живет в России и не собирается никуда уезжать,
увы. А может, и ура – потому что вполне нормально себя чувствует в родимом
намоленном месте, поблизости от кургана с огромной каменной скифской бабой
с мечом, охраняющей покой. На кой куда-то тащиться по небу, в те еще
теплые края...
А в Израиле пишущий по-русски и пытающийся, вроде
меня, этим прокормиться – естественно, влачит нищенствование. Правда,
Мандельштам учил, что дырка важней бублика: что ж, вздохнем и оближемся.
Перелет, ёлы-палы, с елки на пальму, вживание в эмиграционное убожество –
это, в принципе, обыкновенная скучная история и тут негоже горевать, я к
передрягам был готов. Такой уж сыр выпал!
– Работа в русскоязычном
журнале, да и сам он, старый добрый «22» (уже почти сорок лет регулярно
выходит) – дело безденежное, но знаете, не безнадежное. Вокруг
сформировался круг израильских друзей – как на подбор, людей талантливых,
пишущих нетривиальную прозу и интересные стихи, да и авторы со всего мира
стучатся в теремок, хотят напечататься. Так что инда ишшо побредем
худо-бедно – может быть, все еще кончится ничего себе.
– Поскольку живу я в съемном
чулане размером с домик кума Тыквы, то библиотека моя формируется и
находится под столом. Что очень удобно: всегда под рукой, точнее, под
ногой. Сижу, пишу и ощущаю. Рядом и кемарю, или рассматриваю в окошко
сытых кошек с близлежащей кошерной помойки под чахлой пальмой. Читаю же я
много и разное. Окромя одаренных современников, радуют меня неизменно
доктора Чехов, Булгаков, Аксенов, врачуют душу волшебники Стругацкие,
порой Джойса переворошу в переводе Хоружего. И хотя сколько там Джеймса, а
сколько самого Сергея Сергеевича понять не дано, языкам не учен, а силу
«Улисса» один блум видно, роскошный моллярный вес... А из современной
классики, выходящей в суперобложечных томах БВЛ («Библиотеки всемирной
литературы»), предпочитаю Губермана с Рубиной – единственных израильтян,
воистину знаменитых в России.
– В жизни я люблю, уж
простите, точно по Стендалю: жить, писать, любить. Ценным мне кажется
ближнее окружение: мои друзья и любимые люди, дай Бог им всем здоровья и
благополучия. Борюсь я не против чего, а за – за свое мирное
существование.
– Израиль – это часть суши, со
всех сторон окруженная арабами, чудом еще горящая точка, семисвечник
шестиконечный, клочок землицы обетованной, изнанка изгнания, держащаяся на
соплях Яхве. Это тихая Моська моисеевой веры, желающая одного – чтобы все
эти исламские слоны вокруг перестали буйно топтаться и злобно жужжать.
Шма, Исраэль – в смысле, ша, шоб было уже тихо! М-да, только не выходит и
не выйдет, глядь, никогда, печаль и горечь... Израиль изранен, минареты
мстительно грозят своими костлявыми пальцами, как в страшных гоголевских
фантазмах. Не мир они несут нам, но меч...еть! Что же остается –
повсеместно колючей проволокой себя окружить, вышек наставить и татуировку
на лбу наколоть: «Раб арабов»?!
Вдобавок,
всякие бесполезные идиоты полезли на нас из разных европейских щелей,
взахлеб издавая стенания и плачи, дрожа при этом перед собственным
понаехавшим мусульманством: с крокодилами жить – по-крокодильи слезы
лить... Если стадо столкнется со стаей, то понятно, чей статус выше, у
кого когти козыри!
Но вообще, конечно, со временем в Израиле наступит
тишь и благодать, все душевно и кидушно устаканится, успокоится и
уляжется: на Масличной горе в Иерусалиме, на горемычном «Ярконе» в
Тель-Авиве и в других тихих местах, среди роз и олив...
– Великий русский писатель
Ремизов оказал на меня несказанное свое влияние, тишайший Алексей
Михайлович, советующий «подбрасывать и перевертывать слова». Именно
Ремизов своим ключом открыл мне стиль. Очень он мною чтимый и часто
начисто перечитываемый, вплоть до «Дневников» времен взвихренья Руси,
когда вся эта лисья хрень его, русака (и вовсе не беляка!), из избенки
выгнала. Треть века, последнюю часть своей жизни, он – русский из русских
душой и слогом – пробедовал в Париже, полуслепой и полунищий, рисуя
замысловатые тексты – глядишь, разберут, прочтут «и здесь, в зарубежном
несчастьи, и там, на родине, в России...» Мне в своей книжке хотелось
ощутить, передать это безднящее чувство – невозможность возвращения,
вообще никуда, вселенскую волчье-человечью тоску, скулеж по Китежу, и весь
в черемухе овраг...
– Счастье, оно же щастье, даже
возвышеннее, горнее – щастие для меня – это возможность говорить, читать
и, может быть, как пик – писать по-русски. Кириллица с мефодишной – две
славянские феи – кружат над страницей, выводят свои кружки и стрелы – и
наблюдать за этим, за рождением мира (пусть мирка) из ничего – истинное,
истовое наслаждение... А ежели просто про житие-бытие, про дольнее, не
поперек Единого, то счастье – это любимые люди, близкие друзья, неуловимые
покой и воля...
– Встретились мы как-то с
пединститутским однокашником и пошли радостно выпили за то, что никогда
больше не придется входить в класс и втемяшивать недорослям, что числитель
в позиции сверху. Набоков называл школу «мешок ужаса». Моя книжка
полуношно выползла из школы – слышите шипение и все тот же кол?.. Своей
профессии я по гроб жизни обязан, что она от меня отвязалась.
– Мне кажется, что раздраженные
былины о «террариумах единомышленников», саги о редакционно-союзных
серпентариях и прочие сказания о грызне за творческие кости – несколько
сильное преувеличение, оптический обман! Я, конечно, существо безобидное,
кофий пью без всякого удовольствия, но и окрест не наблюдается каких-то
титанических иосифов флавиев, иудейских войн. Хотя, наверное, этому есть
объяснение: в русскоязычном Израиле делить нечего. В местном Союзе
писателей стола нет (на коленке пишут?), абсолютно все русские книги
издаются за счет авторов. Да и книжки-то на здешней, разжижающей мозги
жаре, перемежающейся дождями, порождаются в массе малешко
низкохудожественные (то-то Тора тут устная возникла!). Как поэтичный
желчный художник Михаил Гробман утверждал: «Уверен, что многотиражка
пингвинов и белых медведей была бы более высокого качества». А насчет
нужности союзов – поскольку каждый человек остров, то он заодно себе и
союз нерушимый, смиряющий свои амбиции, гасящий порывы и сидящий в чулане.
– Из свежего поглощенного
порадовала, вернее, потрясла книга Марка Розовского «Папа, мама, я и
Сталин». Знаменитый режиссер оказался и замечательным писателем. Оруэлл в
«Скотском хуторе» не зря превращает Сталина с присными в свиней – да
точно, Повелитель Мух, усатый тотем тоталитаризма! И Марк Розовский так
талантливо соткал текст, что диву даешься. Кафкианство обычной советской
жизни – трагической и героической. Вообще, Розовского я читал в ранней
юности в старой «Юности», а потом как-то прозевал – а какая проза
поразительная! Заодно прихватил другую его книгу «Дело о конокрадстве» –
история спектакля «История лошади» (как диктатор Товстоногов схолстомерил
у Розовского его пьесу). Там вдобавок тянется тончайшее исследование
толстовского текста – и, начитавшись на ночь, чудится мне теперь картина,
холст, омер-сноп кровавой жатвы – «Драчи прилетели». Да, дорогие
гуингнгмы, дней мерин пег, рано или поздно придет драч, достанет из
голенища нож и станет точить о брусок – обрусеем же враз! Процесс
превращения! Короче, читайте Розовского. А также, очень в тему и мысль, в
историю и философию – Михаила Сидорова «Антисемитизм истоков» и Эдуарда
Бормашенко «Сухой остаток», всем рекомендую.
– Ну, скажем, быстро вгоняет
меня в гармонию живопись Ирины Маулер (ее картина «Музыканты на дереве»
украшает обложку моей книжки); радуют ее же песни и стихи – послушайте
диски, найдите поэтический сборник «Ближневосточное время»: там жар-пыль
хамсина, ветра пустыни, сливается со снежной птицей-сирин московской
метели, а левантийские пальмы лениво плывут к осенним липам на Ленинском,
где «запах сожженной листвы проникает под кожу». Метафоренье, фонарики в
строфах, высокая температура радости... Еще из искусств важнейшим для меня
является театр. Я туда не хожу – уж какой в Израиле русский театр,
блуждающий балаганчик или «любители на даче». Читаю напролет и напрокол
пьесы Гоголя, Булгакова, Шоу – прекрасная проза! Вот чеховское пятипьесие
при чтении почему-то превращается в пародию на себя (вроде как «Драма»,
«Водевиль» и т.д.). Но как раз Розовский в своей прозе мне это разъяснил,
просветил – Чехова обязательно надо настраивать и надстраивать, играть,
нанизывая бисер...
– Об этом, в общем-то, моя
«Лестница» и написана. «А писать и молиться – одно и то же» (Ремизов).
Восклицапельные знаки вопроса бродят у меня по болотцу страниц – я знаю?..
Конечно, разные читательские группы хрупают крупу текста по-своему, но,
по-моему, книженция моя не несет никакой тайны и печали, там ясно и
доступно сказано: Россия – родина слон... тьфу-тьфу-тьфу, евреев,
слонимов! Владимир Евгеньевич Жаботинский, да святится имя его, в честь
которого названы проспекты и бульвары в каждом израильском местечке, еще
сто лет назад предупреждал: «Многие, слишком многие из нас бездумно и
унизительно влюблены в русскую культуру, а через нее и весь русский мир».
Безусловно, я еврей в своих писаниях, исходя из плена сладких заснеженных
воспоминаний на палочке с пирамидами сугробов. «Что толку охать и тужить –
Россию надо заслужить», – жарко поучал Северянин, уже в эмиграции. А у
меня стучит в сердце и желудочках строчка из древнего хорошего писателя
Слепцова: «Всякому, брат, своя сопля солона, жид его дери».
– Что бы вы написали о Михаиле
Юдсоне, если бы были автором книги о его творчестве?
– Вообще, раздвоение личности
– это замечательно: можно не пить в одиночестве! Сказывают, что когда Глеб
Иванович Успенский маялся шизофренией, он распадался на пару тварений –
Глеб (хороший, добрый) и Иванович (злой). А у меня, выходит, Михаил –
ласковый, тварюга, все как есть понимает, и Юдсон – от этого лучше
подальше... По поводу своей книжки, пожалуй, не заржу – мол, лажа, но
ухмыльнусь – забавная! Нельзя же всерьез относиться к нанизыванию букв,
плетению словес, игре в бисеро-буро-малиновый пазл. Да возьмите сами
почитайте вечерком – надеюсь, вам понравится, а я надеюсь вам понравиться:
Юдсон с гарантией не грузит, а сразу погружает в сон. Жанр – литературное
упражнение на бревне, этаком бревнышке Эшера. Растекание мысью (белкой
по-славянски, опосля мед-пива) по древу, кружение листов и страниц в
бездревесности. Как мишки в сосняке у Ивана Шишкина – это скрытая цитата
(косолапых не он рисовал), так и у меня в тексте много неразгрызенного
напихано, песнопений в колесе. Эх, докатиться бы до подножья высот, к
отрогам «Поминок по Финнегану» – да куды!..
В заслугу себе я бы поставил (и наградил орденом
Сутулова), что горбатился в своем чулане ни за грош – искус ради искуса! –
и в итоге получил шиш с пролитым маслом. Раскатываешь губу на «Записки из
подполья», а издаешь писк из-под пола – да и тот в трубу, архангелу под
хвост! Это давным-давно в Поднебесной империи, где все жители китайцы и
сам император китаец – существовало заветное место, запретный пригород,
так называемый Лес Карандашей, куда сгоняли всех кистеперых: художников,
поэтов, писателей – этакая первошарашка! – и там, в затворе и тиши, они
творили. Как спел бы тогдашний бард: «Гетто – это маленькая жизнь». Я
создал себе книжку-раскраску, сказку-открытку, бумажную Русь, но главное –
не раздвоил язык, не нажил жала, не утонул в заоконном библейском наречии,
не погряз в галдящей туземной жизни, которой, надо признаться, до моего
микроорганизма тоже нет никакого дела. Ведь всё, помимо языка – лишь
гарнир, горошек, мелочь, зато велико-могучая прекрасность, заливная даль,
живая великорусскость – это и есть истинное бытие, широченное пространство
страниц, Мир Реки-речи (два рукава пара – придуманная Набоковым
ностальгическая река Ладора и реальный приток белгородского Оскола – речка
Убля), страна моя родная...
|
|
|||
|