Номер 6(63) июнь 2015 года | |
Виктор Каган |
Определение себя
Людмила
Чумакина – Дневник Сиделки. Стихи 2000-2014. М.:Фонд Сергея Дубова.
2015. 128 стр.
На полюсе традиционности человек
погружён в достаточно жёстко заданную систему мировоззренческих и
культурных координат с чёткими границами правильного и неправильного, по
существу упакован в свою социальную роль, если не идентичен ей – знает,
кто он и для чего. Он индивидуален постольку и настолько, поскольку и
насколько может отвечать требованиям мира, частью которого является. Поэт
на этом полюсе отображает внешний мир и в лучшем случае себя как его
часть.
На полюсе проектности человек творит
не только мир, но и самого себя, он не идентичен заданной социальной роли
и ищет себя, существуя в поле неопределённости, напряжения поиска с
возникающими при этом проблемами смысла жизни, выбора собственных путей в
ней и т.д. Здесь в эпицентре оказывается внутренний мир поэта, его
индивидуальность, поиск собственной идентичности в разговоре с
мирозданием: «Скучно перешёптываться с
соседом. Бесконечно нудно буравить собственную душу. Но обменяться
сигналами с Марсом — задача, достойная лирики, уважающей
собеседника
и сознающей
свою беспричинную правоту»
(О.Мандельштам).
Одиннадцать лет назад
Сергей Чупринин писал, что в России 14000 поэтов пишут и издают свои стихи
при удручающем минимуме читателей, назвав такое положение национальной
трагедией. Сегодня эти цифры ещё больше (я не говорю о так наз. сетевой
поэзии – только на сайте стихи.ру около 650000 авторов). Но национальной
трагедии в отмеченном С. Чуприниным не вижу – искусство, как заметил Ст.
Е. Лец, должно быть понятно... тем, кому оно предназначено. Пайковая
подцензурная публикация закончилась, и в свободных россыпях стихотворчества
каждый может искать и находить своё. Время, когда дежурной фразой
рецензента было: „Автор не нуждается в представлении читателю“, прошло.
Людмила Чумакина - поэт поколения шестидесятников-семидесятников, не
тусующийся и не тусуемый. Это первая моя обстоятельная встреча с ней как
автором, хотя в аннотации сказано, что у неё четыре книги стихов и прозы,
что она печаталась в почтенных „толстяках“,
а о её творчестве хорошо отзывались Г. Померанц и З. Миркина, Л.
Миллер, М. Черненко.
В книгу вошли 95 написанных в 2000-2014 г.г.
стихотворений. Почему „Дневник Сиделки“? Не только потому, что многие годы
Автор была в прямом смысле сиделкой, ухаживая за беспомощными больными. Но
и потому, что книга – отражение переживания себя в страдающем обществе и
человечестве, речь Сиделки с большой буквы:
Не пронесите чашу мимо.
Стихотворение, которое хочу привести целиком:
Я написала повесть о болезни.
Про одного психически больного.
Он заходил в палаты обречённых
И развлекал их странными речами.
Он говорил, что за грудною клеткой
Лежат его труды и сочиненья,
Что рукописи эти прибывают
И душат, дорастая до гортани.
И умолял лежачих обречённых –
Просить его работы на прочтенье.
Он каждый день слонялся по палатам
И говорил об этом, задыхаясь.
И я его однажды пожалела
И попросила повесть с продолженьем,
и каждый день внимательно читала
и каждый день хвалила его повесть.
Однажды он шепнул мне благодарно,
Что у него закончились удушья,
Что он спросить о повести намерен:
Могу ли я сказать – о чём читала?
Глаза его серебряно светились,
А кожа совершенно почернела.
Тогда я посмотрела в дальний угол.
И вспомнила классический отрывок.
И так, не шелохнувшись, я читала
Чужие гениальные страницы.
А он лежал, спокойно засыпая.
И умер той же ночью без удушья ..
Теперь сама я на него похожа.
Слова меня безудержные душат.
Они скопились за грудною клеткой,
И я их выгребаю, как из ямы.
Написана и повесть с продолженьем.
И я её даю читать знакомым.
Ночами я хватаю лист бумаги
И в темноте царапаю страницу ...
Когда-то я придумала Больного –
И вымысел никак не расхлебаю.
Переплетаясь и перетекая друг в друга, реальность и
переживание порождают
ассоциативные поля, в которых переживание и есть единственная реальность.
Взгляд из себя на себя, под которым видéния превращаются в вúдение.
«Жить по-настоящему больно» – говорит Микеланджело у
Карела Шульца. На этой жизнетворящей боли, связывающей человека и Бога,
настояны стихи Людмилы Чумакиной.
… Что ни поклон – паденье и ушиб.
Я две непримирившиеся части.
Меня волнует в раздраженьи дней
Куда сильнее нежности и счастья
Библейский стих про бесов и свиней
И вялость вены Божьего запястья.
…
Меня тревожат вялость и порыв!
Они меня всё делят – не поделят.
Я снова устремляюсь на обрыв –
И снова мне внизу солому стелят.
Всё я да я – так много здесь меня,
Что кажется, что я одна у Бога,
Что всё-то здесь – со мной одной возня,
Что даже гибнут все из-за меня
Затем, чтоб пожила ещё немного …
Последний вздох отца, последний выдох …
Кого, отец, ты изумленьем выдал?
Ты с этим «кем-то» был накоротке?
Он так же твою руку мял в руке?
В твоих глазах застыло изумленье …
Ты показать хотел Его явленье?
Или … всё дело в воздуха глотке?!
И в другом стихотворении:
И я заплакала повинно,
склонясь над папиным лицом,
когда накромсанная глина
напластовала этот холм.
…
Какие скудные помины:
от всех зарытых – всем векам
льняные глины, глины, глины,
печально льнущие к рукам.
Земную жизнь ополовинив,
впадаю в плач о пуповине.
Слезами брызжут облака …
А я всё нянчу тело глины,
как тело папы-старика.
И с Богом не в ладах пока.
Читаю и невольно вспоминаю Ангелуса Силезиуса (1624-1677):
«Бог жив, пока я жив, Его в душе храня. Я без Него ничто, но что Он без
меня?». Он является там и так, где и как по мнению ханжей от религии ему
вовсе не место. Вспоминая конец семидесятых, Автор пишет:
В то лето нас было тринадцать.
И мы начинали меняться:
засиживаться по-библейски
в застольях эпикурейских.
Давя локотками на доску,
мы выжали водки и воску
в те ночи, как крови на бойне.
Нас было тринадцать в обойме.
На лучшей окраине бедной
в то лето от яблони медной
плодами пропахла квартира,
как при сотворении мира.
Мы яблок наелись до Спаса
с хозяином зеленоглазым.
ночами казалось библейским.
Справляла Земля именины.
От яблок ломились корзины.
И пряди волос Магдалины
Запутаны были и длинны.
Бренчал на гитаре Иуда.
И в тазике мылась посуда.
На круглое Ирода блюдо
арбуз водворялся, как чудо.
Но блюдо всегда протекало …
И скатерть под ним намокала …
Алела арбузная рана.
как срез головы Иоанна …
Тем летом … Противясь запретам …
За водкой и Новым Заветом –
мы все перебрали немного …
зато пировали у Бога.
Проступая и в отдельном стихотворении, и в контексте
книги, взаимные аллюзии и ассоциации божественного и земного, я бы сказал
– о заземлении божественного и обожествлении земного, складываются в ту
картину поиска мира в себе и себя в мире, о которой я говорил в начале.
… «Си-ля-соль-фа-ми-ре-до …» –
Фи! –
Вот и нот разворот в финал …
Листик фиговый разграфив,
Кто же гаммой не начинал?!
Всё фатально в родном краю:
«до» – в начале и «до» – в конце …
Может, брат мой с отцом – в раю
Удят рыбицу в озерце? …
И даже в каждодневном земном труде звучит библейский
голос:
Шестую мóю дверь
И думаю о Боге.
Ты, дверь, меня измерь,
Мы обе на пороге.
И грязь на нас одна,
И бьёмся непрестанно,
И пот с водой по нам
Стекает Иорданом.
Вершится труд пустой
В шестом квадрате суши …
(когда-то Бог водой
мне душу оглоушил).
И опознав любовь,
Открыв её наличье,
Я человечью кровь –
На кровь меняла птичью …
Теперь на зов потерь
Упав с небес на сушу,
Выдраиваю дверь,
Задраивая душу.
Пускаюсь в труд пустой,
Извилинам внимая.
А за доской шестой –
Немытая седьмая.
Я деревом лечусь,
Язвя гвоздём ладони …
Покуда не скачусь
На дно своих агоний.
Это не покорно-смирное нерассуждающее принятие, а смирение
как с-мирение – бытие с миром-какой-он-есть, исполненное усилий принять и
понять его и себя в нём. Даётся оно тяжко – высокое то и дело упирается в
реальность неподвластного нам земного, испытывающего на прочность. Здесь в
стихах начинают звучать ноты гражданской лирики, но – воспользуюсь
сопоставлением Анатолия Добровича – не проповеднической, а исповедальной,
выговариванием своего переживания мира прежде всего для того, чтобы самой
в него вслушаться. Тоже пронизанность болью, но болью уже не сиделки у
постели беспомощных людей, а болью Сиделки, сострадающей стране и миру,
болью их самоопределения и самоопределения в них.
Прособирались! Протрепались!
Всё о высоком, дорогой!
Морозных гласных наглотались
Под пугачёвскою пургой.
Как из огня – полуодеты,
Одной ногой стоим … в снегу,
А наши кони мчатся где-то,
Наваливаясь на пургу!
Ах, наши кони, наши кони …
В санях всё – шубы, в шубах – мразь.
Мы, дорогой, с тобой засони!
Чиновники на наших кóнях
Умчались в снег – на чью-то казнь.
Пле-вать, чья задница на троне!
Пле-вать, кто там за кем в погоне!
Но лошадей безумно жаль …
Ведь их запорют и загонят …
А нам останется печаль.
Ведь мы хотели по метели
В такие выехать поля,
Чтоб заблудиться в самом деле,
Забыть, где небо, где земля.
И колокольчик под дугой,
И – сон, как явь, и – хватит боли!
Но нет лошадок, дорогой!
Но:
… Всё учтено. Всё неучтиво
в стране без Божьего величья.
Ведь то Его прерогатива
менять нам имя и обличье.
Не здесь. Не сходу. Не прилюдно.
Незримо действо мировое ...
Есть где-то в небе
абсолютном
озон и зона без конвоя.
И стихотворение „Двухтысячные“:
Всё прошедшее, ушедшее –
этой осенью больней ...
Ходит время сумасшедшее –
гонит бесов из свиней.
...
Расчищает место людное
для могильной красоты ...
Время – бранное и мутное –
для кого, откуда ты?!
Не поймёт душа сиротская
этот чёрно-красный год,
это адское и скотское
толкование свобод.
Зинаида Миркина в беседе с Эмилем Сокольским сказала:
„Духовный реалист ничего не выбирает и ни от
чего не отталкивается. Он ощутил реальность непреходящей красоты и узнал
на опыте, что безобразие, болезнь и смерть не обладают полнотой
реальности. И он знает, что должен вынести на своих плечах эту неполную
реальность, черпая силы в другой, внутренней – полной. Не прятаться от
боли и смерти. Не убегать. Надо иметь мужество доглядеть до конца фильм
ужасов. Но знать, что это – фильм, а я – смотрящий – реальность“. И
лишь в ней под напластованиями реальности внешней открываются истинные
значения вещей и событий.
Замри весь мир
на малый срок!
Замрите звуки
на мгновенье!
Замри кладбищенский
вьюнок!
В сомнамбулическом томленье
Мать
камню говорит:
„Сынок ...“.
Стихи Людмилы Чумакиной хочется читать, а не говорить о
них, но жанр обязывает... Они шершавы, шероховаты
– их ощущаешь, как ткань суровой
нити с её узелками, переплетениями, разрывами. Начётчики от литературной
критики могут укоряюще-назидательно потыкать пальцем в то-сё. Но её стихи
– как холщовая рубаха, через которую ощущаешь тёплое биение сердца,
которое может потеряться под искусственной красивостью ткани. Сама она в
посвящённом Зинаиде Миркиной стихотворении пишет:
Мой неправильный слог
Нынче вовсе не гож.
Горлом чую комок.
Сердцем чувствую дрожь.
Кто меня оглушил?
(Словеса мои – хлам).
Кто-то мне приложил
Палец к самым губам.
Кто-то мне намекнул
Поразмыслить потóм.
Кто-то в губы мне ткнул
Полудетским перстом.
Эти соты очков,
Губ и слов полнота –
Это соты сачков,
Чья изнанка чиста.
И сижу я бочком:
Мотылёк – нагота,
Сдвинув плечи – торчком,
Сжав до точки уста.
Кто-то из больших, знающих цену слову поэтов сказал, что
если в книге есть четыре-пять отличных стихотворений, книга состоялась.
Книга Людмилы Чумакиной безусловно состоялась. |
|
|||
|