The winter of our discontent (Зима тревоги нашей)
Лена указала на очевидность. Пропущенную мною и, видимо, многими другими.
Очевидность состоит в том, что в знаменитом стихотворении «Зимняя ночь»
(вероятно, 1946 год, но, быть может, и существенно позже) Пастернак грубо
и сознательно цитирует Гумилева. Конкретно, сонет «Потомки Каина» (1909).
Вот Пастернак…
Зимняя ночь
Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
Как летом роем мошкара
Летит на пламя,
Слетались хлопья со двора
К оконной раме.
Метель лепила на стекле
Кружки и стрелы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
На озарённый потолок
Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья.
И падали два башмачка
Со стуком на пол.
И воск слезами с ночника
На платье капал.
И всё терялось в снежной мгле
Седой и белой.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
На свечку дуло из угла,
И жар соблазна
Вздымал, как ангел, два крыла
Крестообразно.
Мело весь месяц в феврале,
И то и дело
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
А вот Гумилев:
Потомки
Каина
Он не солгал нам, дух печально-строгий,
Принявший имя утренней звезды,
Когда сказал: «Не бойтесь вышней мзды,
Вкусите плод и будете, как боги».
Для юношей открылись все дороги,
Для старцев — все запретные труды,
Для девушек — янтарные плоды
И белые, как снег, единороги.
Но почему мы клонимся без сил,
Нам кажется, что Кто-то нас забыл,
Нам ясен ужас древнего соблазна,
Когда случайно чья-нибудь рука
Две жердочки, две травки, два древка
Соединит на миг крестообразно?
Точное совпадение рифм «соблазна - крестообразно» не может быть случайным.
Мало того, Гумилев, скорее всего, первым ввел сомнительную по качеству
«крестообразность» в русский поэтический язык, Пастернак всего лишь принял
технический вызов и подправил собрата («вот как это могло бы звучать…»).
Совпадение числительных («два башмачка», «два крыла» у Пастернака, «две
жердочки, две травки, два древка» у Гумилева) закругляет, усугубляет
очевидность – если в этом еще есть нужда.
Менее прозрачно другое: зачем Пастернаку это понадобилось? К чему гению
гумилевская пошлость – пусть небесталанная?
Отмечу для начала, что у Пастернака, на мой взгляд, совсем не случайно,
есть еще одна «Зимняя ночь». Ранняя, 1913 года:
Зимняя ночь
Не поправить дня усильями светилен.
Не поднять теням крещенских покрывал.
На земле зима, и дым огней бессилен
Распрямить дома, полегшие вповал.
Булки фонарей и пышки крыш, и черным
По белу в снегу – косяк особняка:
Это – барский дом, и я в нем гувернером.
Я один, я спать услал ученика.
Никого не ждут. Но – наглухо портьеру.
Тротуар в буграх, крыльцо заметено.
Память, не ершись! Срастись со мной! Уверуй
И уверь меня, что я с тобой – одно.
Снова ты о ней? Но я не тем взволнован.
Кто открыл ей сроки, кто навел на след?
Тот удар – исток всего. До остального,
Милостью ее, теперь мне дела нет.
Тротуар в буграх. Меж снеговых развилин
Вмерзшие бутылки голых, черных льдин.
Булки фонарей, и на трубе, как филин,
Потонувший в перьях нелюдимый дым.
Оставлю пока что этот опус в покое (не хочу растягивать статью). Замечу
только, что в поздней, знаменитой «Зимней ночи» (далее я буду называть ее
«Зимней ночью 2.0») автор, он же лирический герой находится внутри дома, а
в ранней – в основном, снаружи, на улице. И еще. Поздняя ночь –
февральская. Ранняя – крещенская, то есть январская.
Начну с другого. С политики. С очень старой политики.
Как известно, в 1826 году Николай
I
вернул Пушкина из ссылки и обласкал. В конце знаменитой аудиенции,
состоявшейся 8 сентября 1826 года (поэт был привезен в московский Кремль
прямо из Михайловского), царь сказал своим приближенным:
«Господа, забудьте прежнего Пушкина. Теперь это мой Пушкин!» Самое
меньшее, так гласит официальная научная версия. Именно отсюда прямая
цитата Цветаевой – «Мой Пушкин».
Для нас важно, что поэт пообещал оставить ранние политические и иные
шалости и «сделаться другим» (“Как бы то
нибыло, я желал бы вполне и искренно помириться с
правительством, и конечно это ни откого, кроме Его, независит”.
Правописание сохранено…).
В ноябре 1826 г. поэт написал эссе «О народном воспитании», в котором
говорилось: «…должно надеяться, что люди, разделявшие образ мыслей
заговорщиков, образумились; что, с одной стороны, они увидели ничтожность
своих замыслов и средств, с другой —
необъятную силу правительства, основанную на силе вещей». Судя по всему,
столь искренне лояльным правительству Пушкин оставался не очень долго. Нас
интересует только один-единственный плод этой лояльности. Именно, 22
декабря 1826 года Пушкин пишет свои гениальные «Стансы» (опубликованные,
насколько мне известно, лишь в 1828 году).
Стансы
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.
Но правдой он привлек сердца,
Но нравы укротил наукой,
И был от буйного стрельца
Пред ним отличен Долгорукой.
Самодержавною рукой
Он смело сеял просвещенье,
Не презирал страны родной:
Он знал ее предназначенье.
То академик, то герой,
То мореплаватель, то плотник,
Он всеобъемлющей душой
На троне вечный был работник.
Семейным сходством будь же горд;
Во всем будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и тверд,
И памятью, как он, незлобен.
Таким вот образом (прямой проекцией на петровские времена) Пушкин обелил
казнь декабристов. Лотман, страдая, отмечал: «Нужен был долгий путь для
того, чтобы Пушкин смог расстаться с иллюзией сходства Николая I
и Петра. Знаменитая запись в дневнике от 21 мая 1834: «В нем много от
прапорщика, и немного от Петра Великого» (XII,
330 и 487; «немного» не в значении «мало», а в смысле «чуть-чуть»)».
Но бог с ними (со страданиями Лотмана). Вернемся в ХХ век.
В 1932 году Пастернак, также обласканный властью (правда, заочно, без
шумных аудиенций) решает сделать воистину пушкинский шаг. В майском номере
«Нового мира» он публикует подобострастное [не случайно написанное
пушкинским размером] стихотворение без названия, сразу прозванное
«Стансами» – по горькой аналогии с пушкинскими.
Квазистансы
Столетье с лишним — не вчера,
А сила прежняя в соблазне
В надежде славы и добра
Глядеть на вещи без боязни.
Хотеть, в отличье от хлыща
В его существованьи кратком,
Труда со всеми сообща
И заодно с правопорядком.
И тот же тотчас же тупик
При встрече с умственною ленью,
И те же выписки из книг,
И тех же эр сопоставленье.
Но лишь сейчас сказать пора,
Величьем дня сравненье разня:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.
Итак, вперед, не трепеща
И утешаясь параллелью,
Пока ты жив, и не моща,
И о тебе не пожалели.
Пастернак, как некогда Пушкин, решил обелить репрессии, которым был к тому
моменту свидетелем. В конце концов, разве Сталин хуже Николая? Нет, лучше!
Тем более что Ленина Пастернак уже успел назвать гением. И/или демоном.
Даже не один раз.
Вот, если кто забыл, бессмертное («Высокая болезнь», 1923 год, Ленин еще
жив):
Все встали с мест, глазами втуне
Обшаривая крайний стол,
Как вдруг он вырос на трибуне,
И вырос раньше, чем вошел.
Он проскользнул неуследимо
Сквозь строй препятствий и подмог,
Как этот, в комнату без дыма
Грозы влетающий комок…
Когда он обращался к фактам,
То знал, что, полоща им рот
Его голосовым экстрактом,
Сквозь них история орет.
И вот хоть и без панибратства,
Но и вольней, чем перед кем,
Всегда готовый к ней придраться,
Лишь с ней он был накоротке.
Столетий завистью завистлив,
Ревнив их ревностью одной,
Он управлял теченьем мыслей
И только потому — страной.
Я думал о происхожденьи
Века связующих тягот.
Предвестьем льгот приходит гений
И гнётом мстит за свой уход.
Так или иначе, пушкинское «боязни - казни» Пастернак изящно разделил,
отодвинув «казни», и заодно удвоил: сначала «соблазне - боязни», а затем
«разня - казни». Запомним это. Ведь поэт, как бы помягче это сказать, и
кается, и раскаивается в рифму.
Отметим, что Пастернак подражал Пушкину не в одиночку. Ровно то же самое
сделал и Мандельштам пятью годами позже, в июле 1937 года, вернувшись, как
Пушкин, из ссылки. В отличие от Пастернака, Мандельштаму верноподданнейшие
«Стансы» не помогли. Их даже не напечатали.
Итак, в 1937 году Мандельштам пишет свои собственные «Стансы»…
Стансы
Необходимо сердцу биться:
Входить в поля, врастать в леса.
Вот «Правды» первая страница,
Вот с приговором полоса.
Дорога к Сталину — не сказка,
Но только — жизнь без укоризн:
Футбол — для молодого баска,
Мадрида пламенная жизнь.
Москва повторится в Париже,
Дозреют новые плоды,
Но я скажу о том, что ближе,
Нужнее хлеба и воды, —
О том, как вырвалось однажды:
— Я не отдам его! — и с ним,
С тобой, дитя высокой жажды,
И мы его обороним:
Непобедимого, прямого,
С могучим смехом в грозный час,
Находкой выхода прямого
Ошеломляющего нас.
И ты прорвешься, может статься,
Сквозь чащу прозвищ и имен
И будешь сталинкою зваться
У самых будущих времен...
Но это ощущенье сдвига,
Происходящего в веках,
И эта сталинская книга
В горячих солнечных руках —
Да, мне понятно превосходство
И сила женщины — ее
Сознанье, нежность и сиротство
К событьям рвутся — в бытие.
Она и шутит величаво,
И говорит, прощая боль,
И голубая нитка славы
В ее волос пробралась смоль.
И материнская забота
Ее понятна мне — о том,
Чтоб ладилась моя работа
И крепла — на борьбу с врагом.
Александр Жолтовский верно отмечает, что стиль этого стихотворения самый
что ни на есть пастернаковский («он пастернака перепастерначит» – не стану
пересказывать историю этой неточной идиомы). Добавлю – оно, в своем роде,
прекрасно.
Жолтовский, правда, упустил одно немаловажное обстоятельство: Мандельштаму
с заискивающими стансами никогда не везло. Это были уже вторые, отчаянные.
Первые, общеизвестные, не столь грубые, не упоминающие репрессии, зато
прямо обращенные «к преемникам Петра», больше напоминают Пушкина, чем
Пастернака. В конце концов, царствование Николая
II
[так же как и пушкинского Николая] началось кроваво – хотя и не по вине
царя:
Адмиралтейство
В столице северной томится пыльный тополь,
Запутался в листве прозрачный циферблат,
И в тёмной зелени фрегат или акрополь
Сияет издали, воде и небу брат.
Ладья воздушная и мачта недотрога,
Служа линейкою преемникам Петра,
Он учит: красота – не прихоть полубога,
А хищный глазомер простого столяра.
Нам четырёх стихий приязненно господство,
Но создал пятую свободный человек.
Не отрицает ли пространства превосходство
Сей целомудренно построенный ковчег?
Сердито лепятся капризные медузы,
Как плуги брошены, ржавеют якоря;
И вот разорваны трёх измерений узы,
И открываются всемирные моря.
Дабы исключить всякие сомнения: этот прелестный опус, обращенный к царской
фамилии, был написан, как и первая «Зимняя ночь» Пастернака, в 1913 году,
к шумно справлявшемуся трехсотлетию дома Романовых – но, увы, остался
незамеченным.
Вернемся все же к Пастернаку. Поэтическая лояльность режиму приобрела у
него (заимствованную у Пушкина и усовершенствованную) техническую
четырехугольную структуру «соблазне - боязни -
разня - казни».
Лояльным – во всяком случае, поэтически лояльным – власти Пастернак
оставался, самое меньшее, до 1936 года, когда «Известия» (еще бухаринские)
напечатали (1 января) два его новых славословия Сталину. Однако уже в 1937
году Пастернак (согласно авторитетным свидетельствам) осознал, что Сталин
– далеко не Петр и даже не Николай. А к моменту начала работы над романом
«Доктор Живаго» от лояльности уже ничего не осталось.
Я не уверен в том, что программная для романа «Зимняя ночь 2.0» была
написана в 1946 году. Быть может, как считают некоторые литературоведы,
уже в пятидесятых – но особого значения это не имеет. Существенно другое –
так же как и сам роман, «Зимняя ночь 2.0» – антикомплимент революции.
Как создается, как строится этот антикомплимент? Довольно просто.
Для начала, из-под слоя пыли извлекается старая книжка «Гумилева»
«Жемчуга». Какого черта? Хороший вопрос. Если бы не прямое цитирование,
сам бы не поверил. Но раз факт налицо, рискну предложить объяснение.
Пастернаку, всерьез увлекшемуся к этому моменту православием, правда, не
совсем ортодоксальным, понравилась идея добавить к своему (тире
пушкинскому) лояльному рифмованному четырехугольнику «соблазне - боязни -
разня - казни» таким же образом рифмованный клерикальный антисоветский
(ибо гумилевский) дуплет «соблазна-крестообразно».
Помимо того, Пастернак признал пророческую правоту Гумилева,
заблаговременно разоблачившую русскую революцию как чистейшей воды
дьявольское начинание. Сам Пастернак, в отличие от монархиста Гумилева,
Февральскую революцию поддержал, да и Октябрьскую принял – хотя и не
сразу. Зато теперь «печально строгий дух», дьявол-искуситель Гумилева,
призвавший смертных ничего не бояться и «быть как боги» (и честно
осуществивший замысел: «для
юношей открылись все дороги»), сильно смахивает
на Ленина из «Высокой болезни» или Сталина из апологетических
стихотворений 1936 года. Этот грех настоятельно требовал искупления!
Пастернак в 1936 году – о Сталине:
Глубокою ночью
Загаданный впрок
Не он ли, пророча,
Нас с вами предрек?
Спасибо, спасибо
Трем тысячам лет,
В трудах без разгиба
Оставившим свет.
Или:
А в те же дни на расстоянье
За древней каменной стеной
живет не человек, — деянье:
Поступок, ростом с шар земной.
Судьба дала ему уделом
Предшествующего пробел.
Он — то, что снилось самым смелым,
Но до него никто не смел.
Другое дело, исправно платящему дань (Гумилеву) Пастернаку мешает слабость
гумилевского стихотворения, не подходящего для непосредственного
(совпадающего по размеру) цитирования.
Чтобы выправить гумилевскую просодию (или просто не выглядеть беспомощным)
Пастернак, прежде всего, меняет сонетную метрику (тяжеловесный пятистопный
ямб, как у Лоханкина) на размер, идеально подходящий для главной препоны –
непоэтически тяжеловесного словечка «крестообразно». Стихотворение
строится под него. Изумительное чередование четырехстопных и двустопных
ямбов позволило этому чертовому слову войти в строфу отдельной двустопной
строкой и, как хармсова кошка, подцепленная воздушными шарами, заскользить
над землей.
Это еще не все. В гумилевском сонете зияют и другие высоты. Например,
«белые, как снег единороги»… У благодарного Пастернака единороги ничуть не
темнее: «всё
терялось в снежной мгле, седой и белой»…
«Соблазн», тем более, «древний», у позднего Пастернака просто обязан быть
не только сакральным, но и сексуальным – поэту это сочетание
представляется благодарным. Отсюда «скрещенья рук» и особенно «скрещенья
ног», они же «судьбы скрещенья». Ну, и сексуальные символы, налепленные
метелью на стекле – «кружки и стрелы». Женские и мужские значки…
Оставалось неясным, что делать с «два древка́»?
На самый первый взгляд, так, вроде бы, тоже можно (ибо ударение
неоднозначно). Но нет, нельзя: множественное число от «древко» вообще не
знает «древка» – ни в каком падеже и ни с каким ударением! В гумилевском
винительном падеже должно стоять «дре́вки».
Вот официальная таблица:
Падеж
Ед. ч.
Мн. ч.
Им.
дре́вко
дре́вки
древки́
Р.
дре́вка
дре́вков
древко́в
Д.
дре́вку
дре́вкам
древка́м
В.
дре́вко
дре́вки
Тв.
дре́вком дре́вками
древко́м древка́ми
Пр.
дре́вке
дре́вках
древка́х
Я не уделил бы этому вопросу столько внимания, если бы точно так же не
поступил Пастернак. «Древка́»
звучит не только неправильно, но и ужасно – вроде «плевка́».
Поэтому в «Зимней ночи 2.0», во-первых, мелькают стрелы, не дротики, а
во-вторых… Во-вторых Пастернак дает покойному коллеге урок просодии. В
предпоследней строфе у него один-единственный раз появляется
соблазнительное уменьшительное – «свечка» (вроде гумилевских «жердочки»,
«травки»; во всех иных местах стоит взрослое «свеча»; нужды в «свечке»
нет, вместо нее могло бы стоять, например, «на пламя дуло из угла»). «Све́чка»
– с ударением на первом слоге, потерянном Гумилевом в «древка́».
Ну, и еще одно обстоятельство… Пастернак, к тому времени объевшийся
Шекспиром, прекрасно (не хуже Бахтина) знает, что такое «древко» в богатой
культуре Ренессанса. Под стать «жару соблазна», если не более того.
«Зимняя ночь 2.0», ясно и непосредственно опирающаяся на оба свои
источника (старую «Зимнюю ночь» и гумилевский сонет), суть искреннее
искупление старых политических грехов, а заодно – стрелка (древко)
перехода на новые пути, совмещающие аполитизм, эротику и христианскую
мистику. Она, несомненно, одно из знаменитейших лирических стихотворений
новейшего времени и одновременно – программный опус Юрия Живаго, прямо
цитируемый в романе (кажется, в десятой главе). Но вот беда – эротика
здесь формальная, натянутая, вероятно, заданная программно. Забавно: если
это стихотворение и правда создано зимой 1945-1946 года, то оно написано
заведомо до начала жаркого романа Пастернака с Ольгой Ивинской,
датируемого октябрем 1946 года. Не факт – но характерно. Между тем, другие
стихи Юрия Живаго однозначно адресованы Ивинской.
Недаром чрезвычайно ясно мыслящий Дмитрий Быков в своей биографии
Пастернака пишет, что поэт, как ни странно, не очень любил «Зимнюю ночь
2.0». Как вы думаете, почему?
Быков: «Тоскуя по Ивинской, он написал одно из лучших любовных
стихотворений двадцатого века — «Свидание». «Как будто бы железом,
обмокнутым в сурьму, тебя вели нарезом по сердцу моему» — есть ли в
русской литературе более лаконичное, и страшное, и исчерпывающее
определение любви? По свидетельству Вознесенского, Пастернак недолюбливал
чересчур «альбомную» «Зимнюю ночь» («Свеча горела») и ее поклонниц,— но
расцветал, когда при нем хвалили «Свидание»».
Итак, чересчур альбомную. В моем переводе – чересчур формальную.
В другом месте Быков пишет, как бы комментируя сказанное выше (раскаяние
Пастернака и его отказ от политики, а заодно, пожалуй, и от представлений
об историческом прогрессе):
««Доктор
Живаго»
в известном смысле был отрицанием русского психологического романа, каким
он сложился в девятнадцатом веке,— все попытки Пастернака написать роман,
в котором герои действовали бы согласно со своими убеждениями и волей,
покоряясь разве что социальному детерминизму, с 1919 по 1936 год терпели
систематический крах. Лишь музыкальный, а в некотором смысле и мистический
подход к истории, полный отказ от традиционного психологизма, от
устоявшегося восприятия образа и темы «лишнего человека» позволили
написать роман-поэму, роман-сказку, в котором не стоит искать бытовую
достоверность. «Доктор Живаго» — книга о том, как логика судьбы, частная
логика биографии поэта организует реальность ради того, чтобы на свет
появились шедевры — единственное оправдание эпохи. Вся русская революция
затеялась для того (или, если угодно, потому), что Юрия Живаго надо было
свести с Ларой, чтобы осуществилось чудо их уединенной любви в Варыкине,
чтобы написаны были «Зимняя ночь», «Свидание» и «Рождественская звезда».
Не человек служит эпохе — эпоха развертывается так, чтобы человек
осуществил себя с наибольшей выразительностью и свободой; герой — не
жертва обстоятельств, а их хозяин, тем более полновластный, что ничего не
знает об этом и действует исключительно по наитию, как инструмент
владеющей им силы».
Если Быков прав (а он прав), то становится ясно, для чего
Пастернаку понадобился отнюдь не гениальный реакционер Гумилев! Но – не
только для этого. Заодно Пастернак разыграл с ним – в свое удовольствие –
довольно хитрую партию в бисер. Ну что ж, настоящая поэзия состоит, в
основном, из хитростей. Любовь тоже. Читай у Джойса: "Silence,
exile
and
cunning".
Только вот… Одна вещь по сей день не дает мне покоя… Крылья –
крестообразно? Гимнастика? Нет. Чистой воды Камасутра.
|